В дурном обществе 1 часть. Какая основная мысль рассказа в дурном обществе


В.Г.КОРОЛЕНКО
В ДУРНОМ ОБЩЕСТВЕ
Из детских воспоминаний моего приятеля
Прмиечания и подготовка текста произведения: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ
I. РАЗВАЛИНЫ
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционною "заставой". Сонный инвалид, порыжелая на солнце фигура, олицетворение безмятежной дремоты, лениво поднимает шлагбаум, и - вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских "заезжих домов", казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками, столами евреев-менял, сидящих под зонтами на тротуарах, и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута и - вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа.
Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и высокие густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине одного из прудов находится остров. На острове - старый, полуразрушенный замок.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. "На костях человеческих стоит старое замчи"ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка и царил над всем городом. "Ой-вей-мир!" [О горе мне (евр.)] - пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших.
Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном из подвалов замка, рассказывал нам не раз, что в такие ночи он явственно слышал, как из-под земли неслись крики. Турки начинали возиться под островом, стучали костями и громко укоряли панов в жестокости. Тогда в залах старого замка и вокруг него на острове брякало оружие, и паны громкими криками сзывали гайдуков. Януш слышал совершенно ясно, под рев и завывание бури, топот коней, звяканье сабель, слова команды. Однажды он слышал даже, как покойный прадед нынешних графов, прославленный на вечные веки своими кровавыми подвигами, выехал, стуча копытами своего аргамака, на середину острова и неистово ругался:
"Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!"
Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении.
Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.
Отсюда был виден остров и его темные громадные тополи, но замок сердито и презрительно закрывался от часовни густою зеленью, и только в те минуты, когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей и налетал на осᴛᴘов, тополи гулко качались, и из-за них проблескивали окна, и замок, казалось, кидал на часовню угрюмые взгляды. Теперь и он, и она были трупы. У него глаза потухли, и в них не сверкали отблески вечернего солнца; у нее кое-где провалилась крыша, стены осыпались, и, вместо гулкого, с высоким тоном, медного колокола, совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни.
Но старая, историческая рознь, разделявшая некогда гордый панский замок и мещанскую униатскую часовню, продолжалась и после их смерти: ее поддерживали копошившиеся в этих дряхлых трупах черви, занимавшие уцелевшие углы подземелья, подвалы. Этими могильными червями умерших зданий были люди.
Было время, когда старый замок служил даровым убежищем всякому бедняку без малейших ограничений. Все, что не находило себе места в городе, всякое выскочившее из колеи существование, потерявшее, по той или другой причине, возможность платить хотя бы и жалкие гроши за кров и угол на ночь и в непогоду,- все это тянулось на осᴛᴘов и там, среди развалин, преклоняло свои победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными под грудами старого мусора. "Живет в замке" - эта фраза стала выражением крайней степени нищеты и гражданского падения. Старый замок радушно принимал и покрывал и перекатную голь, и временно обнищавшего писца, и сиротливых старушек, и безродных бродяг. Все эти существа терзали внуᴛᴘенности дряхлого здания, обламывая потолки и полы, топили печи, что-то варили, чем-то питались,- вообще, отправляли неизвестным образом свои жизненные функции.
Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом седых руин, возникло разделение, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший некогда одним из мелких графских "официалистов" Прим. стр. 11, выхлопотал себе нечто вроде владетельной хартии и захватил бразды правления. Он приступил к преобразованиям, и несколько дней на осᴛᴘове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось, уж не турки ли вырвались из подземных темниц, чтоб отомстить утеснителям. Это Януш сортировал население развалин, отделяя овец от козлищ. Овцы, оставшиеся попрежнему в замке, помогали Янушу изгонять несчастных козлищ, которые упирались, выказывая отчаянное, но бесполезное сопротивление. Когда, наконец, при молчаливом, но, тем не менее, довольно существенном содействии будочника, порядок вновь водворился на осᴛᴘове, то оказалось, что переворот имел решительно аристократический характер. Януш оставил в замке только "добрых христиан", то есть католиков, и притом преимущественно бывших слуг или потомков слуг графского рода. Это были все какие-то старики в потертых сюртуках и "чамарках" Прим. стр. 11, с громадными синими носами и суковатыми палками, старухи, крикливые и безобразные, но сохранившие на последних ступенях обнищания свои капоры и салопы. Все они составляли однородный, тесно сплоченный аристократический кружок, взявший как бы монополию признанного нищенства. В будни эти старики и старухи ходили, с молитвой на устах, по домам более зажиточных горожан и среднего мещанства, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по воскресеньям они же составляли почтеннейших лиц из той публики, что длинными рядами выстраивалась около костелов и величественно принимала подачки во имя "пана Иисуса" и "панны Богоматери".
Привлеченные шумом и криками, которые во время этой революции неслись с осᴛᴘова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за толстыми стволами тополей, наблюдали, как Януш, во главе целой армии красноносых старцев и безобразных мегер, гнал из замка последних, подлежавших изгнанию, жильцов. Наступал вечер. Туча, нависшая над высокими вершинами тополей, уже сыпала дождиком. Какие-то несчастные темные личности, запахиваясь изорванными донельзя лохмотьями, испуганные, жалкие и сконфуженные, совались по осᴛᴘову, точно кроты, выгнанные из нор мальчишками, стараясь вновь незаметно шмыгнуть в какое-нибудь из отверстий замка. Но Януш и мегеры с криком и ругательствами гоняли их отовсюду, угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с увесистою дубиной в руках, сохранявший вооруженный нейтралитет, очевидно, дружественный торжествующей партии. И несчастные темные личности поневоле, понурясь, скрывались за мостом, навсегда оставляя осᴛᴘов, и одна за другой тонули в слякотном сумраке бысᴛᴘо спускавшегося вечера.
С этого памятного вечера и Януш, и старый замок, от которого прежде веяло на меня каким-то смутным величием, потеряли в моих глазах всю свою привлекательность. Бывало, я любил приходить на осᴛᴘов и хотя издали любоваться его серыми стенами и замшенною старою крышей. Когда на уᴛᴘенней заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие и крестившиеся на солнце, я и на них смоᴛᴘел с каким-то уважением, как на существа, облеченные тою же таинственностью, которою был окутан весь замок. Они спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в огромные залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается ветер. Я любил слушать, когда, бывало, Януш, усевшись под тополями, с болтливостью семидесятилетнего старика начинал рассказывать о славном прошлом умершего здания. Перед детским воображением вставали, оживая, образы прошедшего, и в душу веяло величавою грустью и смутным сочувствием к тому, чем жили некогда понурые стены, и романтические тени чужой старины пробегали в юной душе, как пробегают в веᴛᴘеный день легкие тени облаков по светлой зелени чистого поля.
Но с того вечера и замок, и его бард явились передо мной в новом свете. Всᴛᴘетив меня на другой день вблизи осᴛᴘова, Януш стал зазывать меня к себе, уверяя с довольным видом, что теперь "сын таких почтенных родителей" смело может посетить замок, так как найдет в нем вполне порядочное общество. Он даже привел меня за руку к самому замку, но тут я со слезами вырвал у него свою руку и пустился бежать. Замок стал мне противен. Окна в верхнем этаже были заколочены, а низ находился во владении капоров и салопов. Старухи выползали оттуда в таком непривлекательном виде, льстили мне так приторно, ругались между собой так громко, что я искренно удивлялся, как это сᴛᴘогий покойник, усмирявший турок в грозовые ночи, мог терпеть этих старух в своем соседстве. Но главное - я не мог забыть холодной жестокости, с которою торжествующие жильцы замка гнали своих несчастных сожителей, а при воспоминании о темных личностях, оставшихся без крова, у меня сжималось сердце.
Как бы то ни было, на примере старого замка я узнал впервые истину, что от великого до смешного один только шаг. Великое в замке поросло плющом, повиликой и мхами, а смешное казалось мне отвратительным, слишком резало детскую восприимчивость, так как ирония этих контрастов была мне еще недоступна.
II. ПРОБЛЕМАТИЧЕСКИЕ НАТУРЫ
Несколько ночей после описанного переворота на осᴛᴘове город провел очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов, и обыватели, то и дело выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они настороже. Город знал, что по его улицам в ненастной тьме дождливой ночи бродят люди, которым голодно и холодно, которые дрожат и мокнут; понимая, что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город насторожился и навсᴛᴘечу этим чувствам посылал свои угрозы. А ночь, как нарочно, спускалась на землю среди холодного ливня и уходила, оставляя над землею низко бегущие тучи. И ветер бушевал среди ненастья, качая верхушки деревьев, стуча ставнями и напевая мне в моей постели о десятках людей, лишенных тепла и приюта.
Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами зимы, солнце высушило землю, и вместе с тем бездомные скитальцы куда-то схлынули. Собачий лай по ночам угомонился, обыватели перестали стучать по заборам, и жизнь города, сонная и однообразная, пошла своею колеей. Горячее солнце, выкатываясь на небо, жгло пыльные улицы, загоняя под навесы юрких детей Израиля, торговавших в городских лавках; "факторы" лениво валялись на солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался в открытые окна присутственных мест; по утрам городские дамы сновали с корзинами по базару, а под вечер важно выступали под руку со своими благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами. Старики и старухи из замка чинно ходили по домам своих покровителей, не нарушая общей гармонии. Обыватель охотно признавал их право на существование, находя совершенно основательным, чтобы кто-нибудь получал милостыню по субботам, а обитатели старого замка получали ее вполне респектабельно.
Только несчастные изгнанники не нашли и теперь в городе своей колеи. Правда, они не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют где-то на горе, около униатской часовни, но как они ухитрились присᴛᴘоиться там, никто не мог сказать в точности. Все видели только, что с той стороны, с гор и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые невероятные и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в том же направлении. Своим появлением они возмущали тихое и дремливое течение городской жизни, выделяясь на сереньком фоне мрачными пятнами. Обыватели косились на них с враждебною ᴛᴘевогой, они, в свою очередь, окидывали обывательское существование беспокойно-внимательными взглядами, от которых многим становилось жутко. Эти фигуры нисколько не походили на аристократических нищих из замка,-город их не признавал, да они и не просили признания; их отношения к городу имели чисто боевой характер: они предпочитали ругать обывателя, чем льстить ему, брать самим, чем выпрашивать. Они или жестоко страдали от преследований, если были слабы, или заставляли страдать обывателей, если обладали нужною для этого силой. Притом, как это всᴛᴘечается нередко, среди этой оборванной и темной толпы несчастливцев всᴛᴘечались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать честь избраннейшему обществу замка, но не ужились в нем и предпочли демократическое общество униатской часовни. Некоторые из этих фигур были отмечены чертами глубокого трагизма.
До сих пор я помню, как весело грохотала улица, когда по ней проходила согнутая, унылая фигура старого "профессора". Это было тихое, угнетенное идиотизмом существо, в старой фризовой шинели, в шапке с огромным козырьком и почерневшею кокардой. Ученое звание, как кажется, было присвоено ему вследствие смутного предания, будто где-то и когда-то он был гувернером. Трудно себе представить создание более безобидное и смирное. Обыкновенно он тихо бродил по улицам, невидимому без всякой определенной цели, с тусклым взглядом и понуренною головой. Досужие обыватели знали за ним два качества, которыми пользовались в видах жестокого развлечения. "Профессор" вечно бормотал что-то про себя, но ни один человек не мог разобрать в этих речах ни слова. Они лились, точно журчание мутного ручейка, и при этом тусклые глаза глядели на слушателя, как бы стараясь вложить в его душу неуловимый смысл длинной речи. Его можно было завести, как машину; для этого любому из факторов, которому надоело дремать на улицах, стоило подозвать к себе старика и предложить какой-либо вопрос. "Профессор" покачивал головой, вдумчиво вперив в слушателя свои выцветшие глаза, и начинал бормотать что-то до бесконечности грустное. При этом слушатель мог спокойно уйти или хотя бы заснуть, и все же, проснувшись, он увидел бы над собой печальную темную фигуру, все так же тихо бормочущую непонятные речи. Но, само по себе, это обстоятельство не составляло еще ничего особенно интересного. Главный эффект уличных верзил был основан на другой черте профессорского характера: несчастный не мог равнодушно слышать упоминания о режущих и колющих орудиях. Поэтому, обыкновенно в самый разгар непонятной элоквенции, слушатель, вдруг поднявшись с земли, вскрикивал резким голосом: "Ножи, ножницы, иголки, булавки!" Бедный старик, так внезапно пробужденный от своих мечтаний, взмахивал руками, точно подсᴛᴘеленная птица, испуганно озирался и хватался за грудь.
О, сколько страданий остаются непонятными долговязым факторам лишь потому, что страдающий не может внушить представления о них посредством здорового удара кулаком! А бедняга-"профессор" только озирался с глубокою тоской, и невыразимая мука слышалась в его голосе, когда, обращая к мучителю свои тусклые глаза, он говорил, судорожно царапая пальцами по груди:
- За сердце... за сердце крючком!.. за самое сердце!..
Вероятно, он хотел сказать, что этими криками у него истерзано сердце, но, повидимому, это-то именно обстоятельство и способно было несколько развлечь досужего и скучающего обывателя. И бедный "профессор" торопливо удалялся, еще ниже опустив голову, точно опасаясь удара; а за ним гремели раскаты довольного смеха, в воздухе, точно удары кнута, хлестали все те же крики:
- Ножи, ножницы, иголки, булавки!
Надо отдать справедливость изгнанникам из замка: они крепко стояли друг за друга, и если на толпу, преследовавшую "профессора", налетал в это время с двумя-ᴛᴘемя оборванцами пан Туркевич или в особенности отставной штык-юнкер Заусайлов, то многих из этой толпы постигала жестокая кара. Штык-юнкер Заусайлов, обладавший громадным ростом, сизо-багровым носом и свирепо выкаченными глазами, давно уже объявил открытую войну всему живущему, не признавая ни перемирий, ни нейтралитетов. Всякий раз после того, как он натыкался на преследуемого "профессора", долго не смолкали его бранные крики; он носился тогда по улицам, подобно Тамерлану, уничтожая все, попадавшееся на пути грозного шествия; таким образом он практиковал еврейские погромы, задолго до их возникновения, в широких размерах; попадавшихся ему в плен евреев он всячески истязал, а над еврейскими дамами совершал гнусности, пока, наконец, экспедиция бравого штык-юнкера не кончалась на съезжей, куда он неизменно водворялся после жестоких схваток с бутарями Прим. стр. 16. Обе стороны проявляли при этом немало геройства.
Другую фигуру, доставлявшую обывателям развлечение зрелищем своего несчастия и падения, представлял отставной и совершенно спившийся чиновник Лавровский. Обыватели помнили еще недавнее время, когда Лавровского величали не иначе, как "пан писарь", когда он ходил в вицмундире с медными пуговицами, повязывал шею восхитительными цветными платочками. Это обстоятельство придавало еще более пикантности зрелищу его настоящего падения. Переворот в жизни пана Лавровского совершился бысᴛᴘо: для этого стоило только приехать в Княжье-Вено блестящему драгунскому офицеру, который прожил в городе всего две недели, но в это время успел победить и увезти с собою белокурую дочь богатого трактирщика. С тех пор обыватели ничего не слыхали о красавице Анне, так как она навсегда исчезла с их горизонта. А Лавровский остался со всеми своими цветными платочками, но без надежды, которая скрашивала раньше жизнь мелкого чиновника. Теперь он уже давно не служит. Где-то в маленьком местечке осталась его семья, для которой он был некогда надеждой и опорой; но теперь он ни о чем не заботился. В редкие ᴛᴘезвые минуты жизни он бысᴛᴘо проходил по улицам, потупясь и ни на кого не глядя, как бы подавленный стыдом собственного существования; ходил он оборванный, грязный, обросший длинными, нечесаными волосами, выделяясь сразу из толпы и привлекая всеобщее внимание; но сам он как будто не замечал никого и ничего не слышал. Изредка только он кидал вокруг мутные взгляды, в которых отражалось недоумение: чего хотят от него эти чужие и незнакомые люди? Что он им сделал, зачем они так упорно преследуют его? Порой, в минуты этих проблесков сознания, когда до слуха его долетало имя панны с белокурою косой, в сердце его поднималось бурное бешенство; глаза Лавровского загорались темным огнем на бледном лице, и он со всех ног кидался на толпу, которая бысᴛᴘо разбегалась. Подобные вспышки, хотя и очень редкие, странно подзадоривали любопытство скучающего безделья; немудрено поэтому, что, когда Лавровский, потупясь, проходил по улицам, следовавшая за ним кучка бездельников, напрасно старавшихся вывести его из апатии, начинала с досады швырять в него грязью и каменьями.
Когда же Лавровский бывал пьян, то как-то упорно выбирал темные углы под заборами, никогда не просыхавшие лужи и тому подобные экстраординарные места, где он мог рассчитывать, что его не заметят. Там он садился, вытянув длинные ноги и свесив на грудь свою победную головушку. Уединение и водка вызывали в нем прилив откровенности, желание излить тяжелое горе, угнетающее душу, и он начинал бесконечный рассказ о своей молодой загубленной жизни. При этом он обращался к серым столбам старого забора, к березке, снисходительно шептавшей что-то над его головой, к сорокам, которые с бабьим любопытством подскакивали к этой темной, слегка только копошившейся фигуре.
Если кому-либо из нас, малых ребят, удавалось выследить его в этом положении, мы тихо окружали его и слушали с замиранием сердечным длинные и ужасающие рассказы. Волосы становились у нас дыбом, и мы со страхом смоᴛᴘели на бледного человека, обвинявшего себя во всевозможных преступлениях. Если верить собственным словам Лавровского, он убил родного отца, вогнал в могилу мать, заморил сестер и братьев. Мы не имели причин не верить этим ужасным признаниям; нас только удивляло то обстоятельство, что у Лавровского было, повидимому, несколько отцов, так как одному он пронзал мечом сердце, другого изводил медленным ядом, ᴛᴘетьего топил в какой-то пучине. Мы слушали с ужасом и участием, пока язык Лавровского, все более заплетаясь, не отказывался, наконец, произносить членораздельные звуки и благодетельный сон не прекращал покаянные излияния. Взрослые смеялись над нами, говоря, что все это враки, что родители Лавровского умерли своею смертью, от голода и болезней. Но мы, чуткими ребячьими сердцами, слышали в его стонах искреннюю душевную боль и, принимая аллегории буквально, были все-таки ближе к истинному пониманию трагически свихнувшейся жизни.
Когда голова Лавровского опускалась еще ниже и из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями,- маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в его лицо, следили за тем, как тени преступных деяний пробегали по нем и во сне, как нервно сдвигались брови и губы сжимались в жалостную, почти по-детски плачущую гримасу.
- Уббью! - вскрикивал он вдруг, чувствуя во сне беспредметное беспокойство от нашего присутствия, и тогда мы испуганною стаей кидались врозь.
Случалось, что в таком положении сонного его заливало дождем, засыпало пылью, а несколько раз, осенью, даже буквально заносило снегом; и если он не погиб преждевременною смертью, то этим, без сомненья, был обязан заботам о своей грустной особе других, подобных ему, несчастливцев и, главным образом, заботам веселого пана Туркевича, который, сильно пошатываясь, сам разыскивал его, тормошил, ставил на ноги и уводил с собою.
Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые, как сам он выражался, не дают себе плевать в кашу, и в то время, как "профессор" и Лавровский пассивно страдали, Туркевич являл из себя особу веселую и благополучную во многих отношениях. Начать с того, что, не справляясь ни у кого об утверждении, он сразу произвел себя в генералы и требовал от обывателей соответствующих этому званию почестей. Так как никто не смел оспаривать его права на этот титул, то вскоре пан Туркевич совершенно проникся и сам верой в свое величие. Выступал он всегда очень важно, грозно насупив брови и обнаруживая во всякое время полную готовность сокрушить кому-нибудь скулы, что, повидимому, считал необходимейшею прерогативой генеральского звания. Если же по временам его беззаботную голову посещали на этот счет какие-либо сомненья, то, изловив на улице первого встречного обывателя, он грозно спрашивал:
- Кто я по здешнему месту? а?
- Генерал Туркевич! - смиренно отвечал обыватель, чувствовавший себя в затруднительном положении. Туркевич немедленно отпускал его, величественно покручивая усы.
- То-то же!
А так как при этом он умел еще совершенно особенным образом шевелить своими тараканьими усами и был неистощим в прибаутках и остротах, то не удивительно, что его постоянно окружала толпа досужих слушателей и ему были даже открыты двери лучшей "ресторации", в которой собирались за бильярдом приезжие помещики. Если сказать правду, бывали нередко случаи, когда пан Туркевич вылетал оттуда с быстротой человека, которого подталкивают сзади не особенно церемонно; но случаи эти, объяснявшиеся недостаточным уважением помещиков к остроумию, не оказывали влияния на общее настроение Туркевича: веселая самоуверенность составляла нормальное его состояние, так же как и постоянное опьянение.
Последнее обстоятельство составляло второй источник его благополучия,ему достаточно было одной рюмки, чтобы зарядиться на весь день. Объяснялось это огромным количеством выпитой уже Туркевичем водки, которая превратила его кровь в какое-то водочное сусло; генералу теперь достаточно было поддерживать это сусло на известной степени концентрации, чтоб оно играло и бурлило в нем, окрашивая для него мир в радужные краски.
Зато, если, по какой-либо причине, дня три генералу не перепадало ни одной рюмки, он испытывал невыносимые муки. Сначала он впадал в меланхолию и малодушие; всем было известно, что в такие минуты грозный генерал становился беспомощнее ребенка, и многие спешили выместить на нем свои обиды. Его били, оплевывали, закидывали грязью, а он даже не старался избегать поношений; он только ревел во весь голос, и слезы градом катились у него из глаз по уныло обвисшим усам. Бедняга обращался ко всем с просьбой убить его, мотивируя это желание тем обстоятельством, что ему все равно придется помереть "собачьей смертью под забором". Тогда все от него отступались. В таком градусе было что-то в голосе и в лице генерала, что заставляло самых смелых преследователей поскорее удаляться, чтобы не видеть этого лица, не слышать голоса человека, на короткое время приходившего к сознанию своего ужасного положения... С генералом опять происходила перемена; он становился ужасен, глаза лихорадочно загорались, щеки вваливались, короткие волосы подымались на голове дыбом. Быстро поднявшись на ноги, он ударял себя в грудь и торжественно отправлялся по улицам, оповещая громким голосом:
- Иду!.. Как пророк Иеремия... Иду обличать нечестивых!
Это обещало самое интересное зрелище. Можно сказать с уверенностью, что пан Туркевич в такие минуты с большим успехом выполнял функции неведомой в нашем городишке гласности; поэтому нет ничего удивительного, если самые солидные и занятые граждане бросали обыденные дела и примыкали к толпе, сопровождавшей новоявленного пророка, или хоть издали следили за его похождениями. Обыкновенно он прежде всего направлялся к дому секретаря уездного суда и открывал перед его окнами нечто вроде судебного заседания, выбрав из толпы подходящих актеров, изображавших истцов и ответчиков; он сам говорил за них речи и сам же отвечал им, подражая с большим искусством голосу и манере обличаемого. Так как при этом он всегда умел придать спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное дело, и так как, кроме того, он был большой знаток судебной процедуры, то немудрено, что в самом скором времени из дома секретаря выбегала кухарка, что-то совала Туркевичу в руку и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей генеральской свиты. Генерал, получив даяние, злобно хохотал и, с торжеством размахивая монетой, отправлялся в ближайший кабак.
Оттуда, утолив несколько жажду, он вел своих слушателей к домам "подсудков", видоизменяя репертуар соответственно обстоятельствам. А так как каждый раз он получал поспектакльную плату, то натурально, что грозный тон постепенно смягчался, глаза исступленного пророка умасливались, усы закручивались кверху, и представление от обличительной драмы переходило к веселому водевилю. Кончалось оно обыкновенно перед домом исправника Коца. Это был добродушнейший из градоправителей, обладавший двумя небольшими слабостями: во-первых, он красил свои седые волосы черною краской и, во-вторых, питал пристрастие к толстым кухаркам, полагаясь во всем остальном на волю божию и на добровольную обывательскую "благодарность". Подойдя к исправницкому дому, выходившему фасом на улицу, Туркевич весело подмигивал своим спутникам, кидал кверху картуз и объявлял громогласно, что здесь живет не начальник, а родной его, Туркевича, отец и благодетель.
Затем он устремлял свои взоры на окна и ждал последствий. Последствия эти были двоякого рода: или немедленно же из парадной двери выбегала толстая и румяная Матрена с милостивым подарком от отца и благодетеля, или же дверь оставалась закрытою, в окне кабинета мелькала сердитая старческая физиономия, обрамленная черными, как смоль, волосами, а Матрена тихонько задами прокрадывалась на съезжую. На съезжей имел постоянное местожительство бутарь Микита, замечательно набивший руку именно в обращении с Туркевичем. Он тотчас же флегматически откладывал в сторону сапожную колодку и подымался со своего сиденья.
Между тем Туркевич, не видя пользы от дифирамбов, понемногу и осторожно начинал переходить к сатире. Обыкновенно он начинал сожалением о том, что его благодетель считает зачем-то нужным красить свои почтенные седины сапожною ваксой. Затем, огорченный полным невниманием к своему красноречию, он возвышал голос, подымал тон и начинал громить благодетеля за плачевный пример, подаваемый гражданам незаконным сожитием с Матреной. Дойдя до этого щекотливого предмета, генерал терял уже всякую надежду на примирение с благодетелем и потому воодушевлялся истинным красноречием. К сожалению, обыкновенно на этом именно месте речи происходило неожиданное постороннее вмешательство; в окно высовывалось желтое и сердитое лицо Коца, а сзади Туркевича подхватывал с замечательною ловкостью подкравшийся к нему Микита. Никто из слушателей не пытался даже предупредить оратора об угрожавшей ему опасности, ибо артистические приемы Микиты вызывали всеобщий восторг. Генерал, прерванный на полуслове, вдруг как-то странно мелькал в воздухе, опрокидывался спиной на спину Микиты - и через несколько секунд дюжий бутарь, слегка согнувшийся под своей ношей, среди оглушительных криков толпы, спокойно направлялся к кутузке. Еще минута, черная дверь съезжей раскрывалась, как мрачная пасть, и генерал, беспомощно болтавший ногами, торжественно скрывался за дверью кутузки. Неблагодарная толпа кричала Миките "ура" и медленно расходилась.
Кроме этих выделявшихся из ряда личностей, около часовни ютилась еще темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками, подобно тому, как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун. Ходили слухи, что эти жалкие личности, окончательно лишенные всяких ресурсов со времени изгнания из замка, составили дружное сообщество и занимались, между прочим, мелким воровством в городе и окрестностях. Основывались эти слухи, главным образом, на той бесспорной посылке, что человек не может существовать без пищи; а так как почти все эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами из замка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное заключение, что им было Необходимо воровать или умереть. Они не умерли, значит... самый факт их существования обращался в доказательство их преступного образа действий.
Если только это была правда, то уже не подлежало спору, что организатором и руководителем сообщества не мог быть никто другой, как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур, не ужившихся в старом замке.
Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной неизвестности. Люди, одаренные сильным воображением, приписывали ему аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был скрыться, причем участвовал будто бы в подвигах знаменитого Кармелюка. Но, во-первых, для этого он был еще недостаточно стар, а во-вторых, наружность пана Тыбурция не имела в себе ни одной аристократической черты. Роста он был высокого; сильная сутуловатость как бы говорила о бремени вынесенных Тыбурцием несчастий; крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность личных мускулов придавали всей физиономии что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились, вместе с лукавством, острая проницательность, энергия и недюжинный ум. В то время, как на его лице сменялся целый калейдоскоп гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на гаерство этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая неустанная печаль.
Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали по-мужичьи. Ввиду этого, большинство обывателей не признавало за ним аристократического происхождения, и самое большее, что соглашалось допустить, это - звание дворового человека какого-нибудь из знатных панов. Но тогда опять встречалось затруднение: как объяснить его феноменальную ученость, которая всем была очевидна. Не было кабака во всем городе, в

Детство героя повести Короленко проходило в небольшом городе Княжье-Вено. Вася был сыном городского судьи. Когда мальчику было шесть лет, его мать умерла, отец был слишком поглощен горем и не обращал на сына внимания. Ребенок был предоставлен сам себе. Целыми днями бродил Вася по городу, наблюдал за городской жизнью, и увиденное оставляло в его душе глубокий след.

Город, в котором жил мальчик, был окружен прудами.

На середине одного из этих прудов находился остров, на котором возвышался старинный замок, когда-то принадлежавший графскому роду. Бытовали легенды, что остров появился в результате насыпи трупов пленных турок. Как бы то ни было, остров и сам замок производили мрачное впечатление. В замке давно никто не жил, он пришел в запустение и постепенно разрушался. В здании нашли было приют городские нищие, но вскоре среди них произошел разлад. Один из бывших слуг графа, старый Януш, принимал решение, кому можно жить в замке, а кому - нет. Так, по воле Януша, в замке остались только католики и бывшая графская челядь. Остальные нищие были изгнаны, и они поселились в подземелье под склепом возле заброшенной униатской часовни, располагавшейся на горе. Никто не знал о пребывании в подземелье нищих.

При встрече с Васей Старый Януш приглашал мальчика заходить в замок, однако, Васе оказываются ближе изгнанники из замка – Валек и Маруся, а также их отец Тыбурций.

Многих нищих, живущих в подземелье, знают в городе. Всем известны полубезумный пожилой, постоянно что-то грустно бормочущий, штык-юнкер Заусайлов, который не прочь вступить в драку по любому поводу, Лавровский, спившийся отставной чиновник, который рассказывает всем истории из своей жизни, полные трагизма и неправдоподобия. Туркевич, называющий себя генералом, получает на водку от почтенных граждан.

Руководителем всего этого сообщества был Тыбурций Драб. Это неординарный человек, одни считают его аристократом, другие – колдуном, но и те, и другие преклоняются перед его ученостью: он знает наизусть творения античных авторов и декламирует их на ярмарках. Однако внешность героя простонародная.

Знакомство Васи с детьми Тыбурция произошло следующим образом: Вася с тремя своими приятелями отправился к заброшенной часовне. Ему интересно было заглянуть туда. Через высокое окно с помощью друзей Вася проник внутрь часовни. Оказалось, в помещении кто-то есть, приятели бросились наутек, а Вася был оставлен на произвол судьбы. Так наш герой познакомился с детьми Тыбурция - девятилетним Валеком и четырехлетней Марусей. Между Васей и детьми завязалась дружба. Мальчик часто приходил к своим друзьям, приносил им из своего сада яблоки. Правда, навещал Вася Валека и Марусю только тогда, когда дома не было Тыбурция.

Вася – живой, озорной мальчик, у него есть сестра Соня, такая же веселая и резвая девочка. Они любили друг друга, однако не могли проводить все время вместе. Нянька Сони запрещала Васе играть с сестрой. По ее мнению, Вася – испорченный мальчик, слишком шумный, и его пример являлся для девочки дурным примером. Отец придерживался того же мнения. В его душе нет места для любви к мальчику. Соня же похожа на покойную мать, поэтому и отец любил ее больше.

Однажды новые друзья сказали Васе о том, что их отец Тыбурций очень их любит. В ответ на это Вася стал говорить о своем отце, и в его голосе прозвучала обида. Но Валек отметил, что судья является справедливым и честным человеком. Это замечание заставило Васю задуматься.

Тяжело было Васе узнать о том, что Валек с сестрой голодают и мальчику приходится воровать еду, чтобы выжить. Однажды во время игры в жмурки в подземелье неожиданно вернулся Тыбурций. Дети, как известно, дружили без его ведома, поэтому они испугались. Однако Тыбурций не выгнал Васю, напротив, он разрешил ему приходить к детям, взяв лишь обещание держать в тайне их местожительство. Краденой едой кормил Тыбурций своих детей, но Вася, увидев, как рада еде Маруся, переставал смущаться.

Маруся была слабенькой девочкой, плохое питание и условия жизни сделали свое дело – она заболела. Вася хотел развлечь девочку и попросил у Сони большую куклу, которую ей подарила некогда покойная мать. Маруся очень рада кукле, ей даже сначала стало немного лучше.

Тем временем старый Януш приходит к судье с доносами на нищих, живущих в часовне, и рассказывает о том, что Вася с ними общается. Дома замечена пропажа куклы и мальчика посадили под домашний арест, но через несколько дней ему удалось тайком убежать. Придя к друзьям, Вася увидет, что Маруся чувствует себя хуже. Куклу решено вернуть Соне, но Маруся, находящаяся в забытье, начала плакать, как только куклу попытались забрать. Вася не решился забрать у девочки игрушку.

Его снова не выпускают из дома. Отец сурово расспрашивает сына о том, куда он ходит, куда дел куклу. Но Вася молчит. Единственное, в чем он признается, это в том, что куклу взял он. В самый напряженный момент в комнату входит Тыбурций, в руках он держит куклу.

Тыбурций долго беседует с отцом Васи, рассказывает ему о дружбе мальчика с его детьми. Судья поражен, он чувствует свою вину перед сыном. В этот момент отец и сын становятся близкими людьми. Тыбурций сообщает о том, что Маруся умерла. Вася идет проститься с девочкой, а отец передает через него деньги для семьи Тыбурция и предупреждает, что тому лучше уйти из города.

Скоро после этих событий почти все нищие исчезают из города. Могилка Маруси находится на старом кладбище рядом с обвалившейся часовней. Вася с Соней ухаживают за ней. Иногда вместе с ними приходит отец. Перед отъездом из родного города над этой могилкой произносят Вася и Соня свои обеты.

Эффективная подготовка к ЕГЭ (все предметы) - начать подготовку


Обновлено: 2012-05-25

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

В.Г.Короленко

В дурном обществе

Из детских воспоминаний моего приятеля

Книга: В.Г.Короленко. Собрание сочинений. Том 2. Повести и рассказы Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1954 Взято с сайта: http://textsharik.narod.ru/ Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ

I. РАЗВАЛИНЫ

Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,-- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы. Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия. Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционною "заставой". Сонный инвалид, порыжелая на солнце фигура, олицетворение безмятежной дремоты, лениво поднимает шлагбаум, и -- вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских "заезжих домов", казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками, столами евреев-менял, сидящих под зонтами на тротуарах, и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута и -- вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа. Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и высокие густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине одного из прудов находится остров. На острове -- старый, полуразрушенный замок. Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. "На костях человеческих стоит старое замчи"ще,-- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,-- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье. А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка и царил над всем городом. "Ой-вей-мир!" [О горе мне (евр.)] -- пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших. Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном из подвалов замка, рассказывал нам не раз, что в такие ночи он явственно слышал, как из-под земли неслись крики. Турки начинали возиться под островом, стучали костями и громко укоряли панов в жестокости. Тогда в залах старого замка и вокруг него на острове брякало оружие, и паны громкими криками сзывали гайдуков. Януш слышал совершенно ясно, под рев и завывание бури, топот коней, звяканье сабель, слова команды. Однажды он слышал даже, как покойный прадед нынешних графов, прославленный на вечные веки своими кровавыми подвигами, выехал, стуча копытами своего аргамака, на середину острова и неистово ругался: "Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!" Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении. Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка. В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов. Отсюда был виден остров и его темные громадные тополи, но замок сердито и презрительно закрывался от часовни густою зеленью, и только в те минуты, когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей и налетал на остров, тополи гулко качались, и из-за них проблескивали окна, и замок, казалось, кидал на часовню угрюмые взгляды. Теперь и он, и она были трупы. У него глаза потухли, и в них не сверкали отблески вечернего солнца; у нее кое-где провалилась крыша, стены осыпались, и, вместо гулкого, с высоким тоном, медного колокола, совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни. Но старая, историческая рознь, разделявшая некогда гордый панский замок и мещанскую униатскую часовню, продолжалась и после их смерти: ее поддерживали копошившиеся в этих дряхлых трупах черви, занимавшие уцелевшие углы подземелья, подвалы. Этими могильными червями умерших зданий были люди. Было время, когда старый замок служил даровым убежищем всякому бедняку без малейших ограничений. Все, что не находило себе места в городе, всякое выскочившее из колеи существование, потерявшее, по той или другой причине, возможность платить хотя бы и жалкие гроши за кров и угол на ночь и в непогоду,-- все это тянулось на остров и там, среди развалин, преклоняло свои победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными под грудами старого мусора. "Живет в замке" -- эта фраза стала выражением крайней степени нищеты и гражданского падения. Старый замок радушно принимал и покрывал и перекатную голь, и временно обнищавшего писца, и сиротливых старушек, и безродных бродяг. Все эти существа терзали внутренности дряхлого здания, обламывая потолки и полы, топили печи, что-то варили, чем-то питались,-- вообще, отправляли неизвестным образом свои жизненные функции. Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом седых руин, возникло разделение, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший некогда одним из мелких графских "официалистов" {Прим. стр. 11}, выхлопотал себе нечто вроде владетельной хартии и захватил бразды правления. Он приступил к преобразованиям, и несколько дней на острове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось, уж не турки ли вырвались из подземных темниц, чтоб отомстить утеснителям. Это Януш сортировал население развалин, отделяя овец от козлищ. Овцы, оставшиеся попрежнему в замке, помогали Янушу изгонять несчастных козлищ, которые упирались, выказывая отчаянное, но бесполезное сопротивление. Когда, наконец, при молчаливом, но, тем не менее, довольно существенном содействии будочника, порядок вновь водворился на острове, то оказалось, что переворот имел решительно аристократический характер. Януш оставил в замке только "добрых христиан", то есть католиков, и притом преимущественно бывших слуг или потомков слуг графского рода. Это были все какие-то старики в потертых сюртуках и "чамарках" {Прим. стр. 11}, с громадными синими носами и суковатыми палками, старухи, крикливые и безобразные, но сохранившие на последних ступенях обнищания свои капоры и салопы. Все они составляли однородный, тесно сплоченный аристократический кружок, взявший как бы монополию признанного нищенства. В будни эти старики и старухи ходили, с молитвой на устах, по домам более зажиточных горожан и среднего мещанства, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по воскресеньям они же составляли почтеннейших лиц из той публики, что длинными рядами выстраивалась около костелов и величественно принимала подачки во имя "пана Иисуса" и "панны Богоматери". Привлеченные шумом и криками, которые во время этой революции неслись с острова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за толстыми стволами тополей, наблюдали, как Януш, во главе целой армии красноносых старцев и безобразных мегер, гнал из замка последних, подлежавших изгнанию, жильцов. Наступал вечер. Туча, нависшая над высокими вершинами тополей, уже сыпала дождиком. Какие-то несчастные темные личности, запахиваясь изорванными донельзя лохмотьями, испуганные, жалкие и сконфуженные, совались по острову, точно кроты, выгнанные из нор мальчишками, стараясь вновь незаметно шмыгнуть в какое-нибудь из отверстий замка. Но Януш и мегеры с криком и ругательствами гоняли их отовсюду, угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с увесистою дубиной в руках, сохранявший вооруженный нейтралитет, очевидно, дружественный торжествующей партии. И несчастные темные личности поневоле, понурясь, скрывались за мостом, навсегда оставляя остров, и одна за другой тонули в слякотном сумраке быстро спускавшегося вечера. С этого памятного вечера и Януш, и старый замок, от которого прежде веяло на меня каким-то смутным величием, потеряли в моих глазах всю свою привлекательность. Бывало, я любил приходить на остров и хотя издали любоваться его серыми стенами и замшенною старою крышей. Когда на утренней заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие и крестившиеся на солнце, я и на них смотрел с каким-то уважением, как на существа, облеченные тою же таинственностью, которою был окутан весь замок. Они спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в огромные залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается ветер. Я любил слушать, когда, бывало, Януш, усевшись под тополями, с болтливостью семидесятилетнего старика начинал рассказывать о славном прошлом умершего здания. Перед детским воображением вставали, оживая, образы прошедшего, и в душу веяло величавою грустью и смутным сочувствием к тому, чем жили некогда понурые стены, и романтические тени чужой старины пробегали в юной душе, как пробегают в ветреный день легкие тени облаков по светлой зелени чистого поля. Но с того вечера и замок, и его бард явились передо мной в новом свете. Встретив меня на другой день вблизи острова, Януш стал зазывать меня к себе, уверяя с довольным видом, что теперь "сын таких почтенных родителей" смело может посетить замок, так как найдет в нем вполне порядочное общество. Он даже привел меня за руку к самому замку, но тут я со слезами вырвал у него свою руку и пустился бежать. Замок стал мне противен. Окна в верхнем этаже были заколочены, а низ находился во владении капоров и салопов. Старухи выползали оттуда в таком непривлекательном виде, льстили мне так приторно, ругались между собой так громко, что я искренно удивлялся, как это строгий покойник, усмирявший турок в грозовые ночи, мог терпеть этих старух в своем соседстве. Но главное -- я не мог забыть холодной жестокости, с которою торжествующие жильцы замка гнали своих несчастных сожителей, а при воспоминании о темных личностях, оставшихся без крова, у меня сжималось сердце. Как бы то ни было, на примере старого замка я узнал впервые истину, что от великого до смешного один только шаг. Великое в замке поросло плющом, повиликой и мхами, а смешное казалось мне отвратительным, слишком резало детскую восприимчивость, так как ирония этих контрастов была мне еще недоступна.

II. ПРОБЛЕМАТИЧЕСКИЕ НАТУРЫ

Несколько ночей после описанного переворота на острове город провел очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов, и обыватели, то и дело выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они настороже. Город знал, что по его улицам в ненастной тьме дождливой ночи бродят люди, которым голодно и холодно, которые дрожат и мокнут; понимая, что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город насторожился и навстречу этим чувствам посылал свои угрозы. А ночь, как нарочно, спускалась на землю среди холодного ливня и уходила, оставляя над землею низко бегущие тучи. И ветер бушевал среди ненастья, качая верхушки деревьев, стуча ставнями и напевая мне в моей постели о десятках людей, лишенных тепла и приюта. Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами зимы, солнце высушило землю, и вместе с тем бездомные скитальцы куда-то схлынули. Собачий лай по ночам угомонился, обыватели перестали стучать по заборам, и жизнь города, сонная и однообразная, пошла своею колеей. Горячее солнце, выкатываясь на небо, жгло пыльные улицы, загоняя под навесы юрких детей Израиля, торговавших в городских лавках; "факторы" лениво валялись на солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался в открытые окна присутственных мест; по утрам городские дамы сновали с корзинами по базару, а под вечер важно выступали под руку со своими благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами. Старики и старухи из замка чинно ходили по домам своих покровителей, не нарушая общей гармонии. Обыватель охотно признавал их право на существование, находя совершенно основательным, чтобы кто-нибудь получал милостыню по субботам, а обитатели старого замка получали ее вполне респектабельно. Только несчастные изгнанники не нашли и теперь в городе своей колеи. Правда, они не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют где-то на горе, около униатской часовни, но как они ухитрились пристроиться там, никто не мог сказать в точности. Все видели только, что с той стороны, с гор и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые невероятные и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в том же направлении. Своим появлением они возмущали тихое и дремливое течение городской жизни, выделяясь на сереньком фоне мрачными пятнами. Обыватели косились на них с враждебною тревогой, они, в свою очередь, окидывали обывательское существование беспокойно-внимательными взглядами, от которых многим становилось жутко. Эти фигуры нисколько не походили на аристократических нищих из замка,-- город их не признавал, да они и не просили признания; их отношения к городу имели чисто боевой характер: они предпочитали ругать обывателя, чем льстить ему, брать самим, чем выпрашивать. Они или жестоко страдали от преследований, если были слабы, или заставляли страдать обывателей, если обладали нужною для этого силой. Притом, как это встречается нередко, среди этой оборванной и темной толпы несчастливцев встречались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать честь избраннейшему обществу замка, но не ужились в нем и предпочли демократическое общество униатской часовни. Некоторые из этих фигур были отмечены чертами глубокого трагизма. До сих пор я помню, как весело грохотала улица, когда по ней проходила согнутая, унылая фигура старого "профессора". Это было тихое, угнетенное идиотизмом существо, в старой фризовой шинели, в шапке с огромным козырьком и почерневшею кокардой. Ученое звание, как кажется, было присвоено ему вследствие смутного предания, будто где-то и когда-то он был гувернером. Трудно себе представить создание более безобидное и смирное. Обыкновенно он тихо бродил по улицам, невидимому без всякой определенной цели, с тусклым взглядом и понуренною головой. Досужие обыватели знали за ним два качества, которыми пользовались в видах жестокого развлечения. "Профессор" вечно бормотал что-то про себя, но ни один человек не мог разобрать в этих речах ни слова. Они лились, точно журчание мутного ручейка, и при этом тусклые глаза глядели на слушателя, как бы стараясь вложить в его душу неуловимый смысл длинной речи. Его можно было завести, как машину; для этого любому из факторов, которому надоело дремать на улицах, стоило подозвать к себе старика и предложить какой-либо вопрос. "Профессор" покачивал головой, вдумчиво вперив в слушателя свои выцветшие глаза, и начинал бормотать что-то до бесконечности грустное. При этом слушатель мог спокойно уйти или хотя бы заснуть, и все же, проснувшись, он увидел бы над собой печальную темную фигуру, все так же тихо бормочущую непонятные речи. Но, само по себе, это обстоятельство не составляло еще ничего особенно интересного. Главный эффект уличных верзил был основан на другой черте профессорского характера: несчастный не мог равнодушно слышать упоминания о режущих и колющих орудиях. Поэтому, обыкновенно в самый разгар непонятной элоквенции, слушатель, вдруг поднявшись с земли, вскрикивал резким голосом: "Ножи, ножницы, иголки, булавки!" Бедный старик, так внезапно пробужденный от своих мечтаний, взмахивал руками, точно подстреленная птица, испуганно озирался и хватался за грудь. О, сколько страданий остаются непонятными долговязым факторам лишь потому, что страдающий не может внушить представления о них посредством здорового удара кулаком! А бедняга-"профессор" только озирался с глубокою тоской, и невыразимая мука слышалась в его голосе, когда, обращая к мучителю свои тусклые глаза, он говорил, судорожно царапая пальцами по груди: -- За сердце... за сердце крючком!.. за самое сердце!.. Вероятно, он хотел сказать, что этими криками у него истерзано сердце, но, повидимому, это-то именно обстоятельство и способно было несколько развлечь досужего и скучающего обывателя. И бедный "профессор" торопливо удалялся, еще ниже опустив голову, точно опасаясь удара; а за ним гремели раскаты довольного смеха, в воздухе, точно удары кнута, хлестали все те же крики: -- Ножи, ножницы, иголки, булавки! Надо отдать справедливость изгнанникам из замка: они крепко стояли друг за друга, и если на толпу, преследовавшую "профессора", налетал в это время с двумя-тремя оборванцами пан Туркевич или в особенности отставной штык-юнкер Заусайлов, то многих из этой толпы постигала жестокая кара. Штык-юнкер Заусайлов, обладавший громадным ростом, сизо-багровым носом и свирепо выкаченными глазами, давно уже объявил открытую войну всему живущему, не признавая ни перемирий, ни нейтралитетов. Всякий раз после того, как он натыкался на преследуемого "профессора", долго не смолкали его бранные крики; он носился тогда по улицам, подобно Тамерлану, уничтожая все, попадавшееся на пути грозного шествия; таким образом он практиковал еврейские погромы, задолго до их возникновения, в широких размерах; попадавшихся ему в плен евреев он всячески истязал, а над еврейскими дамами совершал гнусности, пока, наконец, экспедиция бравого штык-юнкера не кончалась на съезжей, куда он неизменно водворялся после жестоких схваток с бутарями {Прим. стр. 16}. Обе стороны проявляли при этом немало геройства. Другую фигуру, доставлявшую обывателям развлечение зрелищем своего несчастия и падения, представлял отставной и совершенно спившийся чиновник Лавровский. Обыватели помнили еще недавнее время, когда Лавровского величали не иначе, как "пан писарь", когда он ходил в вицмундире с медными пуговицами, повязывал шею восхитительными цветными платочками. Это обстоятельство придавало еще более пикантности зрелищу его настоящего падения. Переворот в жизни пана Лавровского совершился быстро: для этого стоило только приехать в Княжье-Вено блестящему драгунскому офицеру, который прожил в городе всего две недели, но в это время успел победить и увезти с собою белокурую дочь богатого трактирщика. С тех пор обыватели ничего не слыхали о красавице Анне, так как она навсегда исчезла с их горизонта. А Лавровский остался со всеми своими цветными платочками, но без надежды, которая скрашивала раньше жизнь мелкого чиновника. Теперь он уже давно не служит. Где-то в маленьком местечке осталась его семья, для которой он был некогда надеждой и опорой; но теперь он ни о чем не заботился. В редкие трезвые минуты жизни он быстро проходил по улицам, потупясь и ни на кого не глядя, как бы подавленный стыдом собственного существования; ходил он оборванный, грязный, обросший длинными, нечесаными волосами, выделяясь сразу из толпы и привлекая всеобщее внимание; но сам он как будто не замечал никого и ничего не слышал. Изредка только он кидал вокруг мутные взгляды, в которых отражалось недоумение: чего хотят от него эти чужие и незнакомые люди? Что он им сделал, зачем они так упорно преследуют его? Порой, в минуты этих проблесков сознания, когда до слуха его долетало имя панны с белокурою косой, в сердце его поднималось бурное бешенство; глаза Лавровского загорались темным огнем на бледном лице, и он со всех ног кидался на толпу, которая быстро разбегалась. Подобные вспышки, хотя и очень редкие, странно подзадоривали любопытство скучающего безделья; немудрено поэтому, что, когда Лавровский, потупясь, проходил по улицам, следовавшая за ним кучка бездельников, напрасно старавшихся вывести его из апатии, начинала с досады швырять в него грязью и каменьями. Когда же Лавровский бывал пьян, то как-то упорно выбирал темные углы под заборами, никогда не просыхавшие лужи и тому подобные экстраординарные места, где он мог рассчитывать, что его не заметят. Там он садился, вытянув длинные ноги и свесив на грудь свою победную головушку. Уединение и водка вызывали в нем прилив откровенности, желание излить тяжелое горе, угнетающее душу, и он начинал бесконечный рассказ о своей молодой загубленной жизни. При этом он обращался к серым столбам старого забора, к березке, снисходительно шептавшей что-то над его головой, к сорокам, которые с бабьим любопытством подскакивали к этой темной, слегка только копошившейся фигуре. Если кому-либо из нас, малых ребят, удавалось выследить его в этом положении, мы тихо окружали его и слушали с замиранием сердечным длинные и ужасающие рассказы. Волосы становились у нас дыбом, и мы со страхом смотрели на бледного человека, обвинявшего себя во всевозможных преступлениях. Если верить собственным словам Лавровского, он убил родного отца, вогнал в могилу мать, заморил сестер и братьев. Мы не имели причин не верить этим ужасным признаниям; нас только удивляло то обстоятельство, что у Лавровского было, повидимому, несколько отцов, так как одному он пронзал мечом сердце, другого изводил медленным ядом, третьего топил в какой-то пучине. Мы слушали с ужасом и участием, пока язык Лавровского, все более заплетаясь, не отказывался, наконец, произносить членораздельные звуки и благодетельный сон не прекращал покаянные излияния. Взрослые смеялись над нами, говоря, что все это враки, что родители Лавровского умерли своею смертью, от голода и болезней. Но мы, чуткими ребячьими сердцами, слышали в его стонах искреннюю душевную боль и, принимая аллегории буквально, были все-таки ближе к истинному пониманию трагически свихнувшейся жизни. Когда голова Лавровского опускалась еще ниже и из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями,-- маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в его лицо, следили за тем, как тени преступных деяний пробегали по нем и во сне, как нервно сдвигались брови и губы сжимались в жалостную, почти по-детски плачущую гримасу. -- Уббью! -- вскрикивал он вдруг, чувствуя во сне беспредметное беспокойство от нашего присутствия, и тогда мы испуганною стаей кидались врозь. Случалось, что в таком положении сонного его заливало дождем, засыпало пылью, а несколько раз, осенью, даже буквально заносило снегом; и если он не погиб преждевременною смертью, то этим, без сомненья, был обязан заботам о своей грустной особе других, подобных ему, несчастливцев и, главным образом, заботам веселого пана Туркевича, который, сильно пошатываясь, сам разыскивал его, тормошил, ставил на ноги и уводил с собою. Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые, как сам он выражался, не дают себе плевать в кашу, и в то время, как "профессор" и Лавровский пассивно страдали, Туркевич являл из себя особу веселую и благополучную во многих отношениях. Начать с того, что, не справляясь ни у кого об утверждении, он сразу произвел себя в генералы и требовал от обывателей соответствующих этому званию почестей. Так как никто не смел оспаривать его права на этот титул, то вскоре пан Туркевич совершенно проникся и сам верой в свое величие. Выступал он всегда очень важно, грозно насупив брови и обнаруживая во всякое время полную готовность сокрушить кому-нибудь скулы, что, повидимому, считал необходимейшею прерогативой генеральского звания. Если же по временам его беззаботную голову посещали на этот счет какие-либо сомненья, то, изловив на улице первого встречного обывателя, он грозно спрашивал: -- Кто я по здешнему месту? а? -- Генерал Туркевич! -- смиренно отвечал обыватель, чувствовавший себя в затруднительном положении. Туркевич немедленно отпускал его, величественно покручивая усы. -- То-то же! А так как при этом он умел еще совершенно особенным образом шевелить своими тараканьими усами и был неистощим в прибаутках и остротах, то не удивительно, что его постоянно окружала толпа досужих слушателей и ему были даже открыты двери лучшей "ресторации", в которой собирались за бильярдом приезжие помещики. Если сказать правду, бывали нередко случаи, когда пан Туркевич вылетал оттуда с быстротой человека, которого подталкивают сзади не особенно церемонно; но случаи эти, объяснявшиеся недостаточным уважением помещиков к остроумию, не оказывали влияния на общее настроение Туркевича: веселая самоуверенность составляла нормальное его состояние, так же как и постоянное опьянение. Последнее обстоятельство составляло второй источник его благополучия,-- ему достаточно было одной рюмки, чтобы зарядиться на весь день. Объяснялось это огромным количеством выпитой уже Туркевичем водки, которая превратила его кровь в какое-то водочное сусло; генералу теперь достаточно было поддерживать это сусло на известной степени концентрации, чтоб оно играло и бурлило в нем, окрашивая для него мир в радужные краски. Зато, если, по какой-либо причине, дня три генералу не перепадало ни одной рюмки, он испытывал невыносимые муки. Сначала он впадал в меланхолию и малодушие; всем было известно, что в такие минуты грозный генерал становился беспомощнее ребенка, и многие спешили выместить на нем свои обиды. Его били, оплевывали, закидывали грязью, а он даже не старался избегать поношений; он только ревел во весь голос, и слезы градом катились у него из глаз по уныло обвисшим усам. Бедняга обращался ко всем с просьбой убить его, мотивируя это желание тем обстоятельством, что ему все равно придется помереть "собачьей смертью под забором". Тогда все от него отступались. В таком градусе было что-то в голосе и в лице генерала, что заставляло самых смелых преследователей поскорее удаляться, чтобы не видеть этого лица, не слышать голоса человека, на короткое время приходившего к сознанию своего ужасного положения... С генералом опять происходила перемена; он становился ужасен, глаза лихорадочно загорались, щеки вваливались, короткие волосы подымались на голове дыбом. Быстро поднявшись на ноги, он ударял себя в грудь и торжественно отправлялся по улицам, оповещая громким голосом: -- Иду!.. Как пророк Иеремия... Иду обличать нечестивых! Это обещало самое интересное зрелище. Можно сказать с уверенностью, что пан Туркевич в такие минуты с большим успехом выполнял функции неведомой в нашем городишке гласности; поэтому нет ничего удивительного, если самые солидные и занятые граждане бросали обыденные дела и примыкали к толпе, сопровождавшей новоявленного пророка, или хоть издали следили за его похождениями. Обыкновенно он прежде всего направлялся к дому секретаря уездного суда и открывал перед его окнами нечто вроде судебного заседания, выбрав из толпы подходящих актеров, изображавших истцов и ответчиков; он сам говорил за них речи и сам же отвечал им, подражая с большим искусством голосу и манере обличаемого. Так как при этом он всегда умел придать спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное дело, и так как, кроме того, он был большой знаток судебной процедуры, то немудрено, что в самом скором времени из дома секретаря выбегала кухарка, что-то совала Туркевичу в руку и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей генеральской свиты. Генерал, получив даяние, злобно хохотал и, с торжеством размахивая монетой, отправлялся в ближайший кабак. Оттуда, утолив несколько жажду, он вел своих слушателей к домам "подсудков", видоизменяя репертуар соответственно обстоятельствам. А так как каждый раз он получал поспектакльную плату, то натурально, что грозный тон постепенно смягчался, глаза исступленного пророка умасливались, усы закручивались кверху, и представление от обличительной драмы переходило к веселому водевилю. Кончалось оно обыкновенно перед домом исправника Коца. Это был добродушнейший из градоправителей, обладавший двумя небольшими слабостями: во-первых, он красил свои седые волосы черною краской и, во-вторых, питал пристрастие к толстым кухаркам, полагаясь во всем остальном на волю божию и на добровольную обывательскую "благодарность". Подойдя к исправницкому дому, выходившему фасом на улицу, Туркевич весело подмигивал своим спутникам, кидал кверху картуз и объявлял громогласно, что здесь живет не начальник, а родной его, Туркевича, отец и благодетель. Затем он устремлял свои взоры на окна и ждал последствий. Последствия эти были двоякого рода: или немедленно же из парадной двери выбегала толстая и румяная Матрена с милостивым подарком от отца и благодетеля, или же дверь оставалась закрытою, в окне кабинета мелькала сердитая старческая физиономия, обрамленная черными, как смоль, волосами, а Матрена тихонько задами прокрадывалась на съезжую. На съезжей имел постоянное местожительство бутарь Микита, замечательно набивший руку именно в обращении с Туркевичем. Он тотчас же флегматически откладывал в сторону сапожную колодку и подымался со своего сиденья. Между тем Туркевич, не видя пользы от дифирамбов, понемногу и осторожно начинал переходить к сатире. Обыкновенно он начинал сожалением о том, что его благодетель считает зачем-то нужным красить свои почтенные седины сапожною ваксой. Затем, огорченный полным невниманием к своему красноречию, он возвышал голос, подымал тон и начинал громить благодетеля за плачевный пример, подаваемый гражданам незаконным сожитием с Матреной. Дойдя до этого щекотливого предмета, генерал терял уже всякую надежду на примирение с благодетелем и потому воодушевлялся истинным красноречием. К сожалению, обыкновенно на этом именно месте речи происходило неожиданное постороннее вмешательство; в окно высовывалось желтое и сердитое лицо Коца, а сзади Туркевича подхватывал с замечательною ловкостью подкравшийся к нему Микита. Никто из слушателей не пытался даже предупредить оратора об угрожавшей ему опасности, ибо артистические приемы Микиты вызывали всеобщий восторг. Генерал, прерванный на полуслове, вдруг как-то странно мелькал в воздухе, опрокидывался спиной на спину Микиты -- и через несколько секунд дюжий бутарь, слегка согнувшийся под своей ношей, среди оглушительных криков толпы, спокойно направлялся к кутузке. Еще минута, черная дверь съезжей раскрывалась, как мрачная пасть, и генерал, беспомощно болтавший ногами, торжественно скрывался за дверью кутузки. Неблагодарная толпа кричала Миките "ура" и медленно расходилась. Кроме этих выделявшихся из ряда личностей, около часовни ютилась еще темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками, подобно тому, как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун. Ходили слухи, что эти жалкие личности, окончательно лишенные всяких ресурсов со времени изгнания из замка, составили дружное сообщество и занимались, между прочим, мелким воровством в городе и окрестностях. Основывались эти слухи, главным образом, на той бесспорной посылке, что человек не может существовать без пищи; а так как почти все эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами из замка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное заключение, что им было Необходимо воровать или умереть. Они не умерли, значит... самый факт их существования обращался в доказательство их преступного образа действий. Если только это была правда, то уже не подлежало спору, что организатором и руководителем сообщества не мог быть никто другой, как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур, не ужившихся в старом замке. Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной неизвестности. Люди, одаренные сильным воображением, приписывали ему аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был скрыться, причем участвовал будто бы в подвигах знаменитого Кармелюка. Но, во-первых, для этого он был еще недостаточно стар, а во-вторых, наружность пана Тыбурция не имела в себе ни одной аристократической черты. Роста он был высокого; сильная сутуловатость как бы говорила о бремени вынесенных Тыбурцием несчастий; крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность личных мускулов придавали всей физиономии что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились, вместе с лукавством, острая проницательность, энергия и недюжинный ум. В то время, как на его лице сменялся целый калейдоскоп гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на гаерство этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая неустанная печаль. Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали по-мужичьи. Ввиду этого, большинство обывателей не признавало за ним аристократического происхождения, и самое большее, что соглашалось допустить, это -- звание дворового человека какого-нибудь из знатных панов. Но тогда опять встречалось затруднение: как объяснить его феноменальную ученость, которая всем была очевидна. Не было кабака во всем городе, в котором бы пан Тыбурций, в назидание собиравшихся в базарные дни хохлов, не произносил, стоя на бочке, целых речей из Цицерона, целых глав из Ксенофонта. Хохлы разевали рты и подталкивали друг друга локтями, а пан Тыбурций, возвышаясь в своих лохмотьях над всею толпой, громил Катилину или описывал подвиги Цезаря или коварство Митридата. Хохлы, вообще наделенные от природы богатою фантазией, умели как-то влагать свой собственный смысл в эти одушевленные, хотя и непонятные речи... И когда, ударяя себя в грудь и сверкая глазами, он обращался к ним со словами: "Patros conscripti" [Отцы сенаторы (лат.)] -они тоже хмурились и говорили друг другу: -- Ото ж, вражий сын, як лается! Когда же затем пан Тыбурции, подняв глаза к потолку, начинал декламировать длиннейшие латинские периоды,-- усатые слушатели следили за ним с боязливым и жалостным участием. Им казалось тогда, что душа декламатора витает где-то в неведомой стране, где говорят не по-христиански, а по отчаянной жестикуляции оратора они заключали, что она там испытывает какие-то горестные приключения. Но наибольшего напряжения достигало это участливое внимание, когда пан Тыбурций, закатив глаза и поводя одними белками, донимал аудиторию продолжительною скандовкой Виргилия или Гомера. Его голос звучал тогда такими глухими загробными раскатами, что сидевшие по углам и наиболее поддавшиеся действию жидовской горилки слушатели опускали головы, свешивали длинные подстриженные спереди "чуприны" и начинали всхлипывать: -- О-ох, матиньки, та и жалобно ж, хай ему бис! -- И слезы капали из глаз и стекали по длинным усам. Нет поэтому ничего удивительного, что, когда оратор внезапно соскакивал с бочки и разражался веселым хохотом, омраченные лица хохлов вдруг прояснялись, и руки тянулись к карманам широких штанов за медяками. Обрадованные благополучным окончанием трагических экскурсий пана Тыбурция, хохлы поили его водкой, обнимались с ним, и в его картуз падали, звеня, медяки. Ввиду такой поразительной учености пришлось построить новую гипотезу о происхождении этого чудака, которая бы более соответствовала изложенным фактам" Помирились на том, что пан Тыбурций был некогда дворовым мальчишкой какого-то графа, который послал его вместе со своим сыном в школу отцов-иезуитов, собственно на предмет чистки сапогов молодого панича. Оказалось, однако, что в то время, как молодой граф воспринимал преимущественно удары трехвостной "дисциплины" святых отцов, его лакей перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука. Вследствие окружавшей Тыбурция тайны, в числе других профессий ему приписывали также отличные сведения по части колдовского искусства. Если на полях, примыкавших волнующимся морем к последним лачугам предместья, появлялись вдруг колдовские "закруты" {Прим. стр. 25}, то никто не мог вырвать их с большею безопасностью для себя и жнецов, как пан Тыбурций. Если зловещий "пугач" [Филин] прилетал по вечерам на чью-нибудь крышу и громкими криками накликал туда смерть, то опять приглашали Тыбурция, и он с большим успехом прогонял зловещую птицу поучениями из Тита Ливия. Никто не мог бы также сказать, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем, факт, хотя и никем не объясненный, стоял налицо... даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел, или, вернее, принес с собой с первых дней, как явился сам на горизонте нашего города. Что же касается девочки, то, по-видимому, он отлучался, чтобы приобрести ее, на несколько месяцев в совершенно неизвестные страны. Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась -- никому не было известно. Поговаривали о каких-то подземельях на униатской горе около часовни, и так как в тех краях, где так часто проходила с огнем и мечом татарщина, где некогда бушевала панская "сваволя" (своеволие) и правили кровавую расправу удальцы-гайдамаки, подобные подземелья очень нередки, то все верили этим слухам, тем более, что ведь жила же где-нибудь вся эта орда темных бродяг. А они обыкновенно под вечер исчезали именно в направлении к часовне. Туда своею сонною походкой ковылял "профессор", шагал решительно и быстро пан Тыбурций; туда же Туркевич, пошатываясь, провожал свирепого и беспомощного Лавровского; туда уходили под вечер, утопая в сумерках, другие темные личности, и не было храброго человека, который бы решился следовать за ними по глинистым обрывам. Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой. На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось сердце.

III. Я И МОЙ ОТЕЦ

Плохо, молодой человек, плохо! -- говорил мне нередко старый Януш из замка, встречая меня на улицах города в свите пана Туркевича или среди слушателей пана Драба. И старик качал при этом своею седою бородой. -- Плохо, молодой человек,-- вы в дурном обществе!.. Жаль, очень жаль сына почтенных родителей, который не щадит семейной чести. Действительно, с тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку. А утром, чуть свет, когда в доме все еще спали, я уж прокладывал росистый след в густой, высокой траве сада, перелезал через забор и шел к пруду, где меня ждали с удочками такие же сорванцы-товарищи, или к мельнице, где сонный мельник только что отодвинул шлюзы и вода, чутко вздрагивая на зеркальной поверхности, кидалась в "потоки" {Прим. стр. 27} и бодро принималась за дневную работу. Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но чрез несколько секунд уже кружились, брызгая пеной и купаясь в холодных струях. За ними медленно и солидно трогались толстые валы, внутри мельницы начинали грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная пыль тучами поднималась из щелей старого-престарого мельничного здания. Тогда я шел далее. Мне нравилось встречать пробуждение природы; я бывал рад, когда мне удавалось вспугнуть заспавшегося жаворонка или выгнать из борозды трусливого зайца. Капли росы падали с верхушек трясунки, с головок луговых цветов, когда я пробирался полями к загородной роще. Деревья встречали меня шопотом ленивой дремоты. Из окон тюрьмы не глядели еще бледные, угрюмые лица арестантов, и только караул, громко звякая ружьями, обходил вокруг стены, сменяя усталых ночных часовых. Я успевал совершить дальний обход, и все же в городе то и дело встречались мне заспанные фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце поднялось уже над горой, из-за прудов слышится крикливый звонок, сзывающий гимназистов, и голод зовет меня домой к утреннему чаю. Вообще все меня звали бродягой, негодным мальчишкой и так часто укоряли в разных дурных наклонностях, что я, наконец, и сам проникся этим убеждением. Отец также поверил этому и делал иногда попытки заняться моим воспитанием, но попытки эти всегда кончались неудачей. При виде строгого и угрюмого лица, на котором лежала суровая печать неизлечимого горя, я робел и замыкался в себя. Я стоял перед ним, переминаясь, теребя свои штанишки, и озирался по сторонам. Временами что-то как будто подымалось у меня в груди; мне хотелось, чтоб он обнял меня, посадил к себе на колени и приласкал. Тогда я прильнул бы к его груди, и, быть может, мы вместе заплакали бы -- ребенок и суровый мужчина -- о нашей общей утрате. Но он смотрел на меня отуманенными глазами, как будто поверх моей головы, и я весь сжимался под этим непонятным для меня взглядом. -- Ты помнишь матушку? Помнил ли я ее? О да, я помнил ее! Я помнил, как, бывало, просыпаясь ночью, я искал в темноте ее нежные руки и крепко прижимался к ним, покрывая их поцелуями. Я помнил ее, когда она сидела больная перед открытым окном и грустно оглядывала чудную весеннюю картину, прощаясь с нею в последний год своей жизни. О да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о жизни и смерти. А потом, когда ее унесли в толпе незнакомых людей, не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке первой ночи моего сиротства? О да, я ее помнил!.. И теперь часто, в глухую полночь, я просыпался, полный любви, которая теснилась в груди, переполняя детское сердце,просыпался с улыбкой счастия, в блаженном неведении, навеянном розовыми снами детства. И опять, как прежде, мне казалось, что она со мною, что я сейчас встречу ее любящую милую ласку. Но мои руки протягивались в пустую тьму, и в душу проникало сознание горького одиночества. Тогда я сжимал руками свое маленькое, больно стучавшее сердце, и слезы прожигали горячими струями мои щеки. О да, я помнил ее!.. Но на вопрос высокого, угрюмого человека, в котором я желал, но не мог почувствовать родную душу, я съеживался еще более и тихо выдергивал из его руки свою ручонку. И он отворачивался от меня с досадою и болью. Он чувствовал, что не имеет на меня ни малейшего влияния, что между нами стоит какая-то неодолимая стена. Он слишком любил ее, когда она была жива, не замечая меня из-за своего счастья. Теперь меня закрывало от него тяжелое горе. И мало-помалу пропасть, нас разделявшая, становилась все шире и глубже. Он все более убеждался, что я -- дурной, испорченный мальчишка, с черствым, эгоистическим сердцем, и сознание, что он должен, но не может заняться мною, должен любить меня, но не находит для этой любви угла в своем сердце, еще увеличивало его нерасположение. И я это чувствовал. Порой, спрятавшись в кустах, я наблюдал за ним; я видел, как он шагал по аллеям, все ускоряя походку, и глухо стонал от нестерпимой душевной муки. Тогда мое сердце загоралось жалостью и сочувствием. Один раз, когда, сжав руками голову, он присел на скамейку и зарыдал, я не вытерпел и выбежал из кустов на дорожку, повинуясь неопределенному побуждению, толкавшему меня к этому человеку. Но он, пробудясь от мрачного и безнадежного созерцания, сурово взглянул на меня и осадил холодным вопросом: -- Что нужно? Мне ничего не было нужно. Я быстро отвернулся, стыдясь своего порыва, боясь, чтоб отец не прочел его в моем смущенном лице. Убежав в чащу сада, я упал лицом в траву и горько заплакал от досады и боли. С шести лет я испытывал уже ужас одиночества. Сестре Соне было четыре года. Я любил ее страстно, и она платила мне такою же любовью; но установившийся взгляд на меня, как на отпетого маленького разбойника, воздвиг и между нами высокую стену. Всякий раз, когда я начинал играть с нею, по-своему шумно и резво, старая нянька, вечно сонная и вечно дравшая, с закрытыми глазами, куриные перья для подушек, немедленно просыпалась, быстро схватывала мою Соню и уносила к себе, кидая на меня сердитые взгляды; в таких случаях она всегда напоминала мне всклоченную наседку, себя я сравнивал с хищным коршуном, а Соню -- с маленьким цыпленком. Мне становилось очень горько и досадно. Немудрено поэтому, что скоро я прекратил всякие попытки занимать Соню моими преступными играми, а еще через некоторое время мне стало тесно в доме и в садике, где я не встречал ни в ком привета и ласки. Я начал бродяжить. Все мое существо трепетало тогда каким-то странным предчувствием, предвкушением жизни. Мне все казалось, что где-то там, в этом большом и неведомом свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось, что я что-то должен сделать и могу что-то сделать, но я только не знал, что именно; а между тем, навстречу этому неведомому и таинственному, во мне из глубины моего сердца что-то подымалось, дразня и вызывая. Я все ждал разрешения этих вопросов и инстинктивно бегал и от няньки с ее перьями, и от знакомого ленивого шопота яблоней в нашем маленьком садике, и от глупого стука ножей, рубивших на кухне котлеты. С тех пор к прочим нелестным моим эпитетам прибавились названия уличного мальчишки и бродяги; но я не обращал на это внимания. Я притерпелся к упрекам и выносил их, как выносил внезапно налетавший дождь или солнечный зной. Я хмуро выслушивал замечания и поступал по-своему. Шатаясь по улицам, я всматривался детски-любопытными глазами в незатейливую жизнь городка с его лачугами, вслушивался в гул проволок на шоссе, вдали от городского шума, стараясь уловить, какие вести несутся по ним из далеких больших городов, или в шелест колосьев, или в шопот ветра на высоких гайдамацких могилах. Не раз мои глаза широко раскрывались, не раз останавливался я с болезненным испугом перед картинами жизни. Образ за образом, впечатление за впечатлением ложились на душу яркими пятнами; я узнал и увидал много такого, чего не видали дети значительно старше меня, а между тем то неведомое, что подымалось из глубины детской души, попрежнему звучало в ней несмолкающим, таинственным, подмывающим, вызывающим рокотом. Когда старухи из замка лишили его в моих глазах уважения и привлекательности, когда все углы города стали мне известны до последних грязных закоулков, тогда я стал заглядываться на видневшуюся вдали, на униатской горе, часовню. Сначала, как пугливый зверек, я подходил к ней с разных сторон, все не решаясь взобраться на гору, пользовавшуюся дурною славой. Но по мере того как я знакомился с местностью, передо мною выступали только тихие могилы и разрушенные кресты. Нигде не было видно признаков какого-либо жилья и человеческого присутствия. Все было как-то смиренно, тихо, заброшено, пусто. Только самая часовня глядела, насупившись, пустыми окнами, точно думала какую-то грустную думу. Мне захотелось осмотреть ее всю, заглянуть внутрь, чтобы убедиться окончательно, что и там нет ничего, кроме пыли. Но так как одному было бы и страшно, и неудобно предпринимать подобную экскурсию, то я навербовал на улицах города небольшой отряд из трех сорванцов, привлеченных к предприятию обещанием булок и яблоков из нашего сада.

IV. Я ПРИОБРЕТАЮ НОВОЕ ЗНАКОМСТВО

Мы вышли в экскурсию после обеда и, подойдя к горе, стали подыматься по глинистым обвалам, взрытым лопатами жителей и весенними потоками. Обвалы обнажали склоны горы, и кое-где из глины виднелись высунувшиеся наружу белые, истлевшие кости. В одном месте деревянный гроб выставлялся истлевшим углом, в другом -- скалил зубы человеческий череп, уставясь на нас черными впадинами глаз. Наконец, помогая Друг Другу, мы торопливо взобрались на гору из последнего обрыва. Солнце начинало склоняться к закату. Косые лучи мягко золотили зеленую мураву старого кладбища, играли на покосившихся крестах, переливались в уцелевших окнах часовни. Было тихо, веяло спокойствием и глубоким миром брошенного кладбища. Здесь уже мы не видели ни черепов, ни голеней, ни гробов. Зеленая свежая трава ровным, слегка склонявшимся к городу пологом любовно скрывала в своих объятиях ужас и безобразие смерти. Мы были одни; только воробьи возились кругом да ласточки бесшумно влетали и вылетали в окна старой часовни, которая стояла, грустно понурясь, среди поросших травою могил, скромных крестов, полуразвалившихся каменных гробниц, на развалинах которых стлалась густая зелень, пестрели разноцветные головки лютиков, кашки, фиалок. -- Нет никого,-- сказал один из моих спутников. -- Солнце заходит,-- заметил другой, глядя на солнце, которое не заходило еще, но стояло над горою. Дверь часовни была крепко заколочена, окна -- высоко над землею; однако, при помощи товарищей, я надеялся взобраться на них и взглянуть внутрь часовни. -- Не надо! -- вскрикнул один из моих спутников, вдруг потерявший всю свою храбрость, и схватил меня за руку. -- Пошел ко всем чертям, баба! -- прикрикнул на него старший из нашей маленькой армии, с готовностью подставляя спину. Я храбро взобрался на нее; потом он выпрямился, и я стал ногами на его плечи. В таком положении я без труда достал рукой раму и, убедясь в ее крепости, поднялся к окну и сел на него. -- Ну, что же там?-спрашивали меня снизу с живым интересом. Я молчал. Перегнувшись через косяк, я заглянул внутрь часовни, и оттуда на меня пахнуло торжественною тишиной брошенного храма. Внутренность высокого, узкого здания была лишена всяких украшений. Лучи вечернего солнца, свободно врываясь в открытые окна, разрисовывали ярким золотом старые, ободранные стены. Я увидел внутреннюю сторону запертой двери, провалившиеся хоры, старые, истлевшие колонны, как бы покачнувшиеся под непосильною тяжестью. Углы были затканы паутиной, и в них ютилась та особенная тьма, которая залегает все углы таких старых зданий. От окна до пола казалось гораздо дальше, чем до травы снаружи. Я смотрел точно в глубокую яму и сначала не мог разглядеть каких-то странных предметов, маячивших по полу причудливыми очертаниями. Между тем моим товарищам надоело стоять внизу, ожидая от меня известий, и потому один из них, проделав ту же процедуру, какую проделал я раньше, повис рядом со мною, держась за оконную раму. -- Престол,-- сказал он, вглядевшись в странный предмет на полу. -- И паникадило. -- Столик для евангелия. -- А вон там что такое? -- с любопытством указал он на темный предмет, видневшийся рядом с престолом. -- Поповская шапка. -- Нет, ведро. -- Зачем же тут ведро? -- Может быть, в нем когда-то были угли для кадила. -- Нет, это действительно шапка. Впрочем, можно посмотреть. Давай, привяжем к раме пояс, и ты по нем спустишься. -- Да, как же, так и спущусь!.. Полезай сам, если хочешь. -- Ну, что ж! Думаешь, не полезу? -- И полезай! Действуя по первому побуждению, я крепко связал два ремня, задел их за раму и, отдав один конец товарищу, сам повис на другом. Когда моя нога коснулась пола, я вздрогнул; но взгляд на участливо склонившуюся ко мне рожицу моего приятеля восстановил мою бодрость. Стук каблука зазвенел под потолком, отдался в пустоте часовни, в ее темных углах. Несколько воробьев вспорхнули с насиженных мест на хорах и вылетели в большую прореху в крыше. Со стены, на окнах которой мы сидели, глянуло на меня вдруг строгое лицо, с бородой, в терновом венце. Это склонялось из-под самого потолка гигантское распятие. Мне было жутко; глаза моего друга сверкали захватывающим дух любопытством и участием. -- Ты подойдешь? -- спросил он тихо. -- Подойду,-- ответил я так же, собираясь с духом. Но в эту минуту случилось нечто совершенно неожиданное. Сначала послышался стук и шум обвалившейся на хорах штукатурки. Что-то завозилось вверху, тряхнуло в воздухе тучею пыли, и большая серая масса, взмахнув крыльями, поднялась к прорехе в крыше. Часовня на мгновение как будто потемнела. Огромная старая сова, обеспокоенная нашей возней, вылетела из темного угла, мелькнула, распластавшись на фоне голубого неба в пролете, и шарахнулась вон. Я почувствовал прилив судорожного страха. -- Подымай! -- крикнул я товарищу, схватившись за ремень. -- Не бойся, не бойся! -- успокаивал он, приготовляясь поднять меня на свет дня и солнца. Но вдруг лицо его исказилось от страха; он вскрикнул и мгновенно исчез, спрыгнув с окна. Я инстинктивно оглянулся и увидел странное явление, поразившее меня, впрочем, больше удивлением, чем ужасом. Темный предмет нашего спора, шапка или ведро, оказавшийся в конце концов горшком, мелькнул в воздухе и на глазах моих скрылся под престолом. Я успел только разглядеть очертания небольшой, как будто детской руки. Трудно передать мои ощущения в эту минуту. Я не страдал; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на том свете. Откуда-то, точно из другого мира, в течение нескольких секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трех пар детских ног. Но вскоре затих и он. Я был один, точно в гробу, в виду каких-то странных и необъяснимых явлений. Времени для меня не существовало, поэтому я не мог сказать, скоро ли я услышал под престолом сдержанный шопот. -- Почему же он не лезет себе назад? -- Видишь, испугался. Первый голос показался мне совсем детским; второй мог принадлежать мальчику моего возраста. Мне показалось также, что в щели старого престола сверкнула пара черных глаз. -- Что же он теперь будет делать? -- послышался опять шопот. -- А вот погоди,-- ответил голос постарше. Под престолом что-то сильно завозилось, он даже как будто покачнулся, и в то же мгновение из-под него вынырнула фигура. Это был мальчик лет девяти, больше меня, худощавый и тонкий, как тростинка. Одет он был в грязной рубашонке, руки держал в карманах узких и коротких штанишек. Темные курчавые волосы лохматились над черными задумчивыми глазами. Хотя незнакомец, явившийся на сцену столь неожиданным и странным образом, подходил ко мне с тем беспечно-задорным видом, с каким всегда на нашем базаре подходили друг к другу мальчишки, готовые вступить в драку, но все же, увидев его, я сильно ободрился. Я ободрился еще более, когда из-под того же престола, или, вернее, из люка в полу часовни, который он покрывал, сзади мальчика показалось еще грязное личико, обрамленное белокурыми волосами и сверкавшее на меня детски-любопытными голубыми глазами. Я несколько отодвинулся от стены и, согласно рыцарским правилам нашего базара, тоже положил руки в карманы. Это было признаком, что я не боюсь противника и даже отчасти намекаю на мое к нему презрение. Мы стали друг против друга и обменялись взглядами. Оглядев меня с головы до ног, мальчишка спросил: -- Ты здесь зачем? -- Так,-- ответил я.-- Тебе какое дело? Мой противник повел плечом, как будто намереваясь вынуть руку из кармана и ударить меня. Я не моргнул и глазом. -- Я вот тебе покажу! -- погрозил он. Я выпятился грудью вперед. -- Ну, ударь... попробуй!.. Мгновение было критическое; от него зависел характер дальнейших отношений. Я ждал, но мой противник, окинув меня тем же испытующим взглядом, не шевелился. -- Я, брат, и сам... тоже...-- сказал я, но уж более миролюбиво. Между тем девочка, упершись маленькими ручонками в пол часовни, старалась тоже выкарабкаться из люка. Она падала, вновь приподымалась и, наконец, направилась нетвердыми шагами к мальчишке. Подойдя вплоть, она крепко ухватилась за него и, прижавшись к нему, поглядела на меня удивленным и отчасти испуганным взглядом. Это решило исход дела; стало совершенно ясно, что в таком положении мальчишка не мог драться, а я, конечно, был слишком великодушен, чтобы воспользоваться его неудобным положением. -- Как твое имя? -- спросил мальчик, гладя рукой белокурую головку девочки. -- Вася. А ты кто такой? -- Я Валек... Я тебя знаю: ты живешь в саду над прудом. У вас большие яблоки. -- Да, это правда, яблоки у нас хорошие... не хочешь ли? Вынув из кармана два яблока, назначавшиеся для расплаты с моею постыдно бежавшей армией, я подал одно из них Валеку, другое протянул девочке. Но она скрыла свое лицо, прижавшись к Валеку. -- Боится,-- сказал тот и сам передал яблоко девочке. -- Зачем ты влез сюда? Разве я когда-нибудь лазал в ваш сад? -- спросил он затем. -- Что ж, приходи! Я буду рад,-- ответил я радушно. Ответ этот озадачил Валека; он призадумался. -- Я тебе не компания,-- сказал он грустно. -- Отчего же? -- спросил я, огорченный грустным тоном, каким были сказаны эти слова. -- Твой отец -- пан судья. -- Ну так что же? -- изумился я чистосердечно.-- Ведь ты будешь играть со мной, а не с отцом. Валек покачал головой. -- Тыбурций не пустит,-- сказал он, и, как будто это имя напомнило ему что-то, он вдруг спохватился: -- Послушай... Ты, кажется, славный хлопец, но все-таки тебе лучше уйти. Если Тыбурций тебя застанет, будет плохо. Я согласился, что мне, действительно, пора уходить. Последние лучи солнца уходили уже сквозь окна часовни, а до города было не близко. -- Как же мне отсюда выйти? -- Я тебе укажу дорогу. Мы выйдем вместе. -- А она? -- ткнул я пальцем в нашу маленькую даму. -- Маруся? Она тоже пойдет с нами. -- Как, в окно? Валек задумался. -- Нет, вот что: я тебе помогу взобраться на окно, а мы выйдем другим ходом. С помощью моего нового приятеля, я поднялся к окну. Отвязав ремень, я обвил его вокруг рамы и, держась за оба конца, повис в воздухе. Затем, отпустив один конец, я спрыгнул на землю и выдернул ремень. Валек и Маруся ждали меня уже под стеной снаружи. Солнце недавно еще село за гору. Город утонул в лилово-туманной тени, и только верхушки тополей на острове резко выделялись червонным золотом, разрисованные последними лучами заката. Мне казалось, что с тех пор как я явился сюда, на старое кладбище, прошло не менее суток, что это было вчера. -- Как хорошо! -- сказал я, охваченный свежестью наступающего вечера и вдыхая полною грудью влажную прохладу. -- Скучно здесь...-- с грустью произнес Валек. -- Вы все здесь живете? -- спросил я, когда мы втроем стали спускаться с горы. -- Здесь. -- Где же ваш дом? Я не мог себе представить, чтобы дети могли жить без "дома". Валек усмехнулся с обычным грустным видом и ничего не ответил. Мы миновали крутые обвалы, так как Валек знал более удобную дорогу. Пройдя меж камышей по высохшему болоту и переправившись через ручеек по тонким дощечкам, мы очутились у подножия горы, на равнине. Тут надо было расстаться. Пожав руку моему новому знакомому, я протянул ее также и девочке. Она ласково подала мне свою крохотную ручонку и, глядя снизу вверх голубыми глазами, спросила: -- Ты придешь к нам опять? -- Приду,-- ответил я,-- непременно!.. -- Что ж,-- сказал в раздумьи Валек,-- приходи, пожалуй, только в такое время, когда наши будут в городе. -- Кто это "ваши"? -- Да наши... все: Тыбурций, Лавровский, Туркевич. Профессор... тот, пожалуй, не помешает. -- Хорошо. Я посмотрю, когда они будут в городе, и тогда приду. А пока прощайте! -- Эй, послушай-ка,-- крикнул мне Валек, когда я отошел несколько шагов.-- А ты болтать не будешь о том, что был у нас? -- Никому не скажу,-- ответил я твердо. -- Ну вот, это хорошо! А этим твоим дуракам, когда станут приставать, скажи, что видел чорта. -- Ладно, скажу. -- Ну, прощай! -- Прощай. Густые сумерки залегли над Княжьим-Веном, когда я приблизился к забору своего сада. Над замком зарисовался тонкий серп луны, загорелись звезды. Я хотел уже подняться на забор, как кто-то схватил меня за руку. -- Вася, друг,-- заговорил взволнованным шопотом мой бежавший товарищ.-- Как же это ты?.. Голубчик!.. -- А вот, как видишь... А вы все меня бросили!.. Он потупился, но любопытство взяло верх над чувством стыда, и он спросил опять: -- Что же там было? -- Что,-- ответил я тоном, не допускавшим сомнения,-- разумеется, черти... А вы -- трусы. И, отмахнувшись от сконфуженного товарища, я полез на забор. Через четверть часа я спал уже глубоким сном, и во сне мне виделись действительные черти, весело выскакивавшие из черного люка. Валек гонял их ивовым прутиком, а Маруся, весело сверкая глазками, смеялась и хлопала в ладоши.

V. ЗНАКОМСТВО ПРОДОЛЖАЕТСЯ

С этих пор я весь был поглощен моим новым знакомством. Вечером, ложась в постель, и утром, вставая, я только и думал о предстоящем визите на гору. По улицам города я шатался теперь с исключительною целью -- высмотреть, тут ли находится вся компания, которую Януш характеризовал словами "дурное общество"; и если Лавровский валялся в луже, если Туркевич и Тыбурций разглагольствовали перед своими слушателями, а темные личности шныряли по базару, я тотчас же бегом отправлялся через болото, на гору, к часовне, предварительно наполнив карманы яблоками, которые я мог рвать в саду без запрета, и лакомствами, которые я сберегал всегда для своих новых друзей. Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий раз всплескивала ручонками, и глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу. Это было бледное, крошечное создание, напоминавшее цветок, выросший без лучей солнца. Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка; руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам. Я невольно сравнивал ее с моей сестрой; они были В одном возрасте, но моя Соня была кругла, как пышка, и упруга, как мячик. Она так резво бегала, когда, бывало, разыграется, так звонко смеялась, на ней всегда были такие красивые платья, и в темные косы ей каждый день горничная вплетала алую ленту. А моя маленькая приятельница почти никогда не бегала и смеялась очень редко; когда же смеялась, то Смех ее звучал, как самый маленький серебряный колокольчик, которого на десять шагов уже не слышно. Платье ее было грязно и старо, в косе не было лент, но волосы у нее были гораздо больше и роскошнее, чем у Сони, и Валек, к моему удивлению, очень искусно умел заплетать их, что и исполнял каждое утро. Я был большой сорванец. "У этого малого,-- говорили обо мне старшие,-- руки и ноги налиты ртутью", чему я и сам верил, хотя не представлял себе ясно, кто и каким образом произвел надо мной эту операцию. В первые же дни я внес свое оживление и в общество моих новых знакомых. Едва ли эхо старой "каплицы" {Прим. стр. 39} повторяло когда-нибудь такие громкие крики, как в это время, когда я старался расшевелить и завлечь в свои игры Валека и Марусю. Однако это удавалось плохо. Валек серьезно смотрел на меня и на девочку, и раз, когда я заставил ее бегать со мной взапуски, он сказал: -- Нет, она сейчас заплачет. Действительно, когда я растормошил ее и заставил бежать, Маруся, заслышав мои шаги за собой, вдруг повернулась ко мне, подняв ручонки над головой, точно для защиты, посмотрела на меня беспомощным взглядом захлопнутой пташки и громко заплакала. Я совсем растерялся. -- Вот, видишь,-- сказал Валек,-- она не любит играть. Он усадил ее на траву, нарвал цветов и кинул ей; она перестала плакать и тихо перебирала растения, что-то говорила, обращаясь к золотистым лютикам, и подносила к губам синие колокольчики. Я тоже присмирел и лег рядом с Валеком около девочки. -- Отчего она такая? -- спросил я, наконец, указывая глазами на Марусю. -- Невеселая? -- переспросил Валек и затем сказал тоном совершенно убежденного человека:-А это, видишь ли, от серого камня. -- Да-а,-- повторила девочка, точно слабое эхо,-- это от серого камня. -- От какого серого камня? -- переспросил я, не понимая. -- Серый камень высосал из нее жизнь,-- пояснил Валек, попрежнему смотря на небо.-- Так говорит Тыбурций... Тыбурций хорошо знает. -- Да-а,-- опять повторила тихим эхо девочка,-- Тыбурций все знает. Я ничего не понимал в этих загадочных словах, которые Валек повторял за Тыбурцием, однако аргумент, что Тыбурций все знает, произвел и на меня свое действие. Я приподнялся на локте и взглянул на Марусю. Она сидела в том же положении, в каком усадил ее Валек, и все так же перебирала цветы; движения ее тонких рук были медленны; глаза выделялись глубокою синевой на бледном лице; длинные ресницы были опущены. При взгляде на эту крохотную грустную фигурку мне стало ясно, что в словах Тыбурция,-- хотя я и не понимал их значения,заключается горькая правда. Несомненно, кто-то высасывает жизнь из этой странной девочки, которая плачет тогда, когда другие на ее месте смеются. Но как же может сделать это серый камень? Это было для меня загадкой, страшнее всех призраков старого замка. Как ни ужасны были турки, томившиеся под землею, как ни грозен старый граф, усмирявший их в бурные ночи, но все они отзывались старою сказкой. А здесь что-то неведомо-страшное было налицо. Что-то бесформенное, неумолимое, твердое и жестокое, как камень, склонялось над маленькою головкой, высасывая из нее румянец, блеск глаз и живость движений. "Должно быть, это бывает по ночам",-- думал я, и чувство щемящего до боли сожаления сжимало мне сердце. Под влиянием этого чувства я тоже умерил свою резвость. Применяясь к тихой солидности нашей дамы, оба мы с Валеком, усадив ее где-нибудь на траве, собирали для нее цветы, разноцветные камешки, ловили бабочек, иногда делали из кирпичей ловушки для воробьев. Иногда же, растянувшись около нее на траве, смотрели в небо, как плывут облака высоко над лохматою крышей старой "каплицы", рассказывали Марусе сказки или беседовали друг с другом. Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше и не думал. Слыша, как он отзывается о Тыбурций, точно о товарище, я спросил: -- Тыбурций тебе отец? -- Должно быть, отец,-- ответил он задумчиво, как будто этот вопрос не приходил ему в голову. -- Он тебя любит? -- Да, любит,-- сказал он уже гораздо увереннее.-- Он постоянно обо мне заботится и, знаешь, иногда он целует меня и плачет... -- И меня любит и тоже плачет,-- прибавила Маруся с выражением детской гордости. -- А меня отец не любит,-- сказал я грустно.-- Он никогда не целовал меня... Он нехороший. -- Неправда, неправда,-- возразил Валек,-- ты не понимаешь. Тыбурций лучше знает. Он говорит, что судья -- самый лучший человек в городе, и что городу давно бы уже надо провалиться, если бы не твой отец, да еще поп, которого недавно посадили в монастырь, да еврейский раввин. Вот из-за них троих... -- Что из-за них? -- Город из-за них еще не провалился,-- так говорит Тыбурций,-- потому что они еще за бедных людей заступаются... А твой отец, знаешь... он засудил даже одного графа... -- Да, это правда... Граф очень сердился, я слышал. -- Ну, вот видишь! А ведь графа засудить не шутка. -- Почему? -- Почему? -- переспросил Валек, несколько озадаченный...-- Потому что граф -- не простой человек... Граф делает, что хочет, и ездит в карете, и потом... у графа деньги; он дал бы другому судье денег, и тот бы его не засудил, а засудил бы бедного. -- Да, это правда. Я слышал, как граф кричал у нас в квартире: "Я вас всех могу купить и продать!" -- А судья что? -- А отец говорит ему: "Подите от меня вон!" -- Ну вот, вот! И Тыбурций говорит, что он не побоится прогнать богатого, а когда к нему пришла старая Иваниха с костылем, он велел принести ей стул. Вот он какой! Даже и Туркевич не делал никогда под его окнами скандалов. Это была правда: Туркевич во время своих обличительных экскурсий всегда молча проходил мимо наших окон, иногда даже снимая шапку. Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека Задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было Приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который "все знает"; но, вместе с тем, дрогнула в моем сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не любил и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих детей.

VI. СРЕДИ "СЕРЫХ КАМНЕЙ"

Прошло еще несколько дней. Члены "дурного общества" перестали являться в город, и я напрасно шатался, скучая, по улицам, ожидая их появления, чтобы бежать на гору. Один только "профессор" прошел раза два своею сонною походкой, но ни Туркевича, ни Тыбурция не было видно. Я совсем соскучился, так как не видеть Валека и Марусю стало уже для меня большим лишением. Но вот, когда я однажды шел о опущенною головою по пыльной улице, Валек вдруг положил мне на плечо руку. -- Отчего ты перестал к нам ходить? -- спросил он. -- Я боялся... Ваших не видно в городе. -- А-а... Я и не догадался сказать тебе: наших нет, приходи... А я было думал совсем другое. -- А что? -- Я думал, тебе наскучило. -- Нет, нет... Я, брат, сейчас побегу,-- заторопился я,-- даже и яблоки со мной. При упоминании о яблоках Валек быстро повернулся ко мне, как будто хотел что-то сказать, но не сказал ничего, а только посмотрел на меня странным взглядом. -- Ничего, ничего,-- отмахнулся он, видя, что я смотрю на него с ожиданием.-- Ступай прямо на гору, а я тут зайду кое-куда,-- дело есть. Я тебя догоню на дороге. Я пошел тихо и часто оглядывался, ожидая, что Валек меня догонит; однако я успел взойти на гору и подошел к часовне, а его все не было. Я остановился в недоумении: передо мной было только кладбище, пустынное и тихое, без малейших признаков обитаемости, только воробьи чирикали на свободе да густые кусты черемухи, жимолости и сирени, прижимаясь к южной стене часов-ни, о чем-то тихо шептались густо разросшеюся темной листвой. Я оглянулся кругом. Куда же мне теперь идти? Очевидно, надо дождаться Валека. А пока я стал ходить между могилами, присматриваясь к ним от нечего делать и стараясь разобрать стертые надписи на обросших мхом надгробных камнях. Шатаясь таким образом от могилы к могиле, я наткнулся на полуразрушенный просторный склеп. Крыша его была сброшена или сорвана непогодой и валялась тут же. Дверь была заколочена. Из любопытства я приставил к стене старый крест и, взобравшись по нему, заглянул внутрь. Гробница была пуста, только в середине пола была вделана оконная рама со стеклами, и сквозь эти стекла зияла темная пустота подземелья. Пока я рассматривал гробницу, удивляясь странному назначению окна, на гору вбежал запыхавшийся и усталый Валек. В руках у него была большая еврейская булка, за пазухой что-то оттопырилось, по лицу стекали капли пота. -- Ага!-- крикнул он, заметив меня.-- Ты вот где. Если бы Тыбурций тебя здесь увидел, то-то бы рассердился! Ну, да теперь уж делать нечего... Я знаю, ты хлопец хороший и никому не расскажешь, как мы живем. Пойдем к нам! -- Где же это, далеко? -- спросил я. -- А вот увидишь. Ступай за мной. Он раздвинул кусты жимолости и сирени и скрылся в зелени под стеной часовни; я последовал туда за ним и очутился на небольшой плотно утоптанной площадке, которая совершенно скрывалась в зелени. Между стволами черемухи я увидел в земле довольно большое отверстие с земляными ступенями, ведущими вниз. Валек спустился туда, приглашая меня за собой, и через несколько секунд мы оба очутились в темноте, под зеленью. Взяв мою руку, Валек повел меня по какому-то узкому сырому коридору, и, круто повернув вправо, мы вдруг вошли в просторное подземелье. Я остановился у входа, пораженный невиданным зрелищем. Две струи света резко лились сверху, выделяясь полосами на темном фоне подземелья; свет этот проходил в два окна, одно из которых я видел в полу склепа, дру-гое, подальше, очевидно, было пристроено таким же образом; лучи солнца проникали сюда не прямо, а прежде отражались от стен старых гробниц; они разливались в сыром воздухе подземелья, падали на каменные плиты пола, отражались и наполняли все подземелье тусклыми отблесками; стены тоже было сложены из камня; большие широкие колонны массивно вздымались снизу и, раскинув во все стороны свои каменные дуги, крепко смыкались кверху сводчатым потолком. На полу, в освещенных пространствах, сидели две фигуры. Старый "профессор", склонив голову и что-то бормоча про себя, ковырял иголкой в своих лохмотьях. Он не поднял даже головы, когда мы вошли в подземелье, и если бы не легкие движения руки, то эту серую фигуру можно было бы принять за фантастическое каменное изваяние. Под другим окном сидела с кучкой цветов, перебирая их, по своему обыкновению, Маруся. Струя света падала на ее белокурую головку, заливала ее всю, но, несмотря на это, она как-то слабо выделялась на фоне серого камня странным и маленьким туманным пятнышком, которое, казалось, вот-вот расплывется и исчезнет. Когда там, вверху, над землей, пробегали облака, затеняя солнечный свет, стены подземелья тонули совсем в темноте, как будто раздвигались, уходили куда-то, а потом опять выступали жесткими, холодными камнями, смыкаясь крепкими объятиями над крохотною фигуркой девочки. Я поневоле вспомнил слова Валека о "сером камне", высасывавшем из Маруси ее веселье, и чувство суеверного страха закралось в мое сердце; мне казалось, что я ощущаю на ней и на себе невидимый каменный взгляд, пристальный и жадный. Мне казалось, что это подземелье чутко сторожит свою жертву. -- Валек!-- тихо обрадовалась Маруся, увидев брата. Когда же она заметила меня, в ее глазах блеснула живая искорка. Я отдал ей яблоки, а Валек, разломив булку, часть подал ей, а другую снес "профессору". Несчастный ученый равнодушно взял это приношение и начал жевать, не отрываясь от своего занятия. Я переминался и ежился, чувствуя себя как будто связанным под гнетущими взглядами серого камня. -- Уйдем... уйдем отсюда,-- дернул я Валека.-- Уведи ее... -- Пойдем, Маруся, наверх,-- позвал Валек сестру. И мы втроем поднялись из подземелья, но и здесь, наверху, меня не оставляло ощущение какой-то напряженной неловкости. Валек был грустнее и молчаливее обыкновенного. -- Ты в городе остался затем, чтобы купить булок? -- спросил я у него. -- Купить? -- усмехнулся Валек,-- Откуда же у меня деньги? -- Так как же? Ты выпросил? -- Да, выпросишь!.. Кто же мне даст?.. Нет, брат, я стянул их с лотка еврейки Суры на базаре! Она не заметила. Он сказал это обыкновенным тоном, лежа врастяжку с заложенными под голову руками. Я приподнялся на локте и посмотрел на него. -- Ты, значит, украл?.. -- Ну да! Я опять откинулся на траву, и с минуту мы пролежали молча. -- Воровать нехорошо,-- проговорил я затем в грустном раздумьи. -- Наши все ушли... Маруся плакала, потому что она была голодна. -- Да, голодна! -- с жалобным простодушием повторила девочка. Я не знал еще, что такое голод, но при последних словах девочки у меня что-то повернулось в груди, и я посмотрел на своих друзей, точно увидал их впервые. Валек попрежнему лежал на траве и задумчиво следил за парившим в небе ястребом. Теперь он не казался уже мне таким авторитетным, а при взгляде на Марусю, державшую обеими руками кусок булки, у меня заныло сердце. -- Почему же,-- спросил я с усилием,-- почему ты не сказал об этом мне? -- Я и хотел сказать, а потом раздумал; ведь у тебя своих денег нет. -- Ну так что же? Я взял бы булок из дому. -- Как, потихоньку?.. -- Д-да. -- Значит, и ты бы тоже украл. -- Я... у своего отца. -- Это еще хуже! -- с уверенностью сказал Валек.-- Я никогда не ворую у своего отца. -- Ну, так я попросил бы... Мне бы дали. -- Ну, может быть, и дали бы один раз,-- где же запастись на всех нищих? -- А вы разве... нищие? -- спросил я упавшим голосом. -- Нищие! -- угрюмо отрезал Валек. Я замолчал и через несколько минут стал прощаться. -- Ты уж уходишь? -- спросил Валек. -- Да, ухожу. Я уходил потому, что не мог уже в этот день играть с моими друзьями попрежнему, безмятежно. Чистая детская привязанность моя как-то замутилась... Хотя любовь моя к Валеку и Марусе не стала слабее, но к ней приме-шалась острая струя сожаления, доходившая до сердечной боли. Дома я рано лег в постель, потому что не знал, куда уложить новое болезненное чувство, переполнявшее душу. Уткнувшись в подушку, я горько плакал, пока крепкий сон не прогнал своим веянием моего глубокого горя.

VII. НА СЦЕНУ ЯВЛЯЕТСЯ ПАН ТЫБУРЦИЙ

Здравствуй! А уж я думал, ты не придешь более,-- так встретил меня Валек, когда я на следующий день опять явился на гору. Я понял, почему он сказал это. -- Нет, я... я всегда буду ходить к вам,-- ответил я решительно, чтобы раз навсегда покончить с этим вопросом. Валек заметно повеселел, и оба мы почувствовали себя свободнее. -- Ну, что? Где же ваши? -- спросил я,-- Все еще не вернулись? -- Нет еще. Чорт их знает, где они пропадают. И мы весело принялись за сооружение хитроумной ловушки для воробьев, для которой я принес с собой ниток. Нитку мы дали в руку Марусе, и когда неосторожный воробей, привлеченный зерном, беспечно заскакивал в западню, Маруся дергала нитку, и крышка захлопывала птичку, которую мы затем отпускали. Между тем около полудня небо насупилось, надвинулась темная туча, и под веселые раскаты грома зашумел ливень. Сначала мне очень не хотелось спускаться в подземелье, но потом, подумав, что ведь Валек и Маруся живут там постоянно, я победил неприятное ощущение и пошел туда вместе с ними. В подземельи было темно и тихо, но сверху слышно было, как перекатывался гулкий грохот грозы, точно кто ездил там в громадной телеге по гигантски сложенной мостовой. Через несколько минут я освоился с подземельем, и мы весело прислушивались, как земля принимала широкие потоки ливня; гул, всплески и частые раскаты настраивали наши нервы, вызывали оживление, требовавшее исхода. -- Давайте играть в жмурки,-- предложил я. Мне завязали глаза; Маруся звенела слабыми переливами своего жалкого смеха и шлепала по каменному полу непроворными ножонками, а я делал вид, что не могу поймать ее, как вдруг наткнулся на чью-то мокрую фигуру и в ту же минуту почувствовал, что кто-то схватил меня за ногу. Сильная рука приподняла меня с полу, и я повис в воздухе вниз головой. Повязка с глаз моих спала. Тыбурций, мокрый и сердитый, страшнее еще оттого, что я глядел на него снизу, держал меня за ноги и дико вращал зрачками. -- Это что еще, а? -- строго спрашивал он, глядя на Валека.-- Вы тут, я вижу, весело проводите время... Завели приятную компанию. -- Пустите меня! -- сказал я, удивляясь, что и в таком необычном положении я все-таки могу говорить, но рука пана Тыбурция только еще сильнее сжала мою ногу. -- Reponde, ответствуй! -- грозно обратился он опять к Валеку, который в этом затруднительном случае стоял, запихав в рот два пальца, как бы в доказательство того, что ему отвечать решительно нечего. Я заметил только, что он сочувственным оком и с большим участием следил за моею несчастною фигурой, качавшеюся, подобно маятнику, в пространстве. Пан Тыбурций приподнял меня и взглянул в лицо. -- Эге-ге! Пан судья, если меня не обманывают глаза... Зачем это изволили пожаловать? -- Пусти! -- проговорил я упрямо.-- Сейчас отпусти! -- и при этом я сделал инстинктивное движение, как бы собираясь топнуть ногой, но от этого весь только забился в воздухе. Тыбурций захохотал. -- Ого-го! Пан судья изволят сердиться... Ну, да ты меня еще не знаешь. Ego -- Тыбурций sum [Я есмь Тыбурций (лат.)]. Я вот повешу тебя над огоньком и зажарю, как поросенка. Я начинал думать, что действительно такова моя неизбежная участь, тем более, что отчаянная фигура Валека как бы подтверждала мысль о возможности такого печального исхода. К счастью, на выручку подоспела Маруся. -- Не бойся, Вася, не бойся! -ободрила она меня, подойдя к самым ногам Тыбурция.-- Он никогда не жарит мальчиков на огне... Это неправда! Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги; при этом я чуть не упал, так как у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен. -- И как это ты сюда попал? -- продолжал он допрашивать.-- Давно ли?.. Говори ты!-- обратился он к Валеку, так как я ничего не ответил. -- Давно,-- ответил тот. -- А как давно? -- Дней шесть. Казалось, этот ответ доставил пану Тыбурцию некоторое удовольствие. -- Ого, шесть дней! -- заговорил он, поворачивая меня лицом к себе.-- Шесть дней много времени. И ты до сих пор никому еще не разболтал, куда ходишь? -- Никому. -- Правда? -- Никому,-- повторил я. -- Bene, похвально!.. Можно рассчитывать, что не разболтаешь и вперед. Впрочем, я и всегда считал тебя порядочным малым, встречая на улицах. Настоящий "уличник", хоть и "судья"... А нас судить будешь, скажи-ка? Он говорил довольно добродушно, но я все-таки чувствовал себя глубоко оскорбленным и потому ответил довольно сердито: -- Я вовсе не судья. Я -- Вася. -- Одно другому не мешает, и Вася тоже может быть судьей,-- не теперь, так после... Это уж, брат, так ведется исстари. Вот видишь ли: я -- Тыбурций, а он -- Валек. Я нищий, и он -- нищий. Я, если уж говорить откровенно, краду, и он будет красть. А твой отец меня судит,-- . ну, и ты когда-нибудь будешь судить... вот его! -- Не буду судить Валека,-- возразил я угрюмо.-- Неправда! -- Он не будет,-- вступилась и Маруся, с полным убеждением отстраняя от меня ужасное подозрение. Девочка доверчиво прижалась к ногам этого урода, а он ласково гладил жилистой рукой ее белокурые волосы. -- Ну, этого ты вперед не говори,-- сказал странный человек задумчиво, обращаясь ко мне таким тоном, точно он говорил со взрослым.-- Не говори, amice!.. [Друг (лат.)] Эта история ведется исстари, всякому свое, suum cuique; каждый идет своей дорожкой, и кто знает... может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу. Для тебя хорошо, amice, потому что иметь в груди кусочек человеческого сердца, вместо холодного камня,-- понимаешь?.. Я не понимал ничего, но все же впился глазами в лицо странного человека; глаза пана Тыбурция пристально смотрели в мои, и в них смутно мерцало что-то, как будто проникавшее в мою душу. -- Не понимаешь, конечно, потому что ты еще малец... Поэтому скажу тебе кратко, а ты когда-нибудь и вспомнишь слова философа Тыбурция: если когда-нибудь придется тебе судить вот его, то вспомни, что еще в то время, когда вы оба были дураками и играли вместе,-- что уже тогда ты шел по дороге, по которой ходят в штанах и с хорошим запасом провизии, а он бежал по своей оборванцем-бесштанником и с пустым брюхом... Впрочем, пока еще это случится,заговорил он, резко изменив тон,-- запомни еще хорошенько вот что: если ты проболтаешься своему судье или хоть птице, которая пролетит мимо тебя в поле, о том, что ты здесь видел, то не будь я Тыбурций Драб, если я тебя не повешу вот в этом камине за ноги и не сделаю из тебя копченого окорока. Это ты, надеюсь, понял? -- Я не скажу никому... я... Можно мне опять придти? -- Приходи, разрешаю... sub conditionem... [Под условием (лат.)] Впрочем, ты еще глуп и латыни не понимаешь. Я уже сказал тебе насчет окорока. Помни!.. Он отпустил меня и сам растянулся с усталым видом на длинной лавке, стоявшей около стенки. -- Возьми вон там,-- указал он Валеку на большую корзину, которую, войдя, оставил у порога,-- да разведи огонь. Мы будем сегодня варить обед. Теперь это уже был не тот человек, что за минуту пугал меня, вращая зрачками, и не гаер, потешавший публику из-за подачек. Он распоряжался, как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания домочадцам. Он казался сильно уставшим. Платье его было мокро от дождя, лицо тоже; волосы слиплись на лбу, во всей фигуре виднелось тяжелое утомление. Я в первый раз видел это выражение на лице веселого оратора городских кабаков, и опять этот взгляд за кулисы, на актера, изнеможенно отдыхавшего после тяжелой роли, которую он разыгрывал на житейской сцене, как будто влил что-то жуткое в мое сердце. Это было еще одно из тех откровений, какими так щедро наделяла меня старая униатская "каплица". Мы с Валеком живо принялись за работу. Валек зажег лучину, и мы отправились с ним в темный коридор, привыкавший к подземелью. Там в углу были свалены куски полуистлевшего дерева, обломки крестов, старые доски; из этого запаса мы взяли несколько кусков и, поставив их в камин, развели огонек. Затем мне пришлось отступиться, Валек один умелыми руками принялся за стряпню. Через полчаса на камине закипало уже в горшке какое-то варево, а в ожидании, пока оно поспеет, Валек поставил на трехногий, кое-как сколоченный столик сковороду, на которой дымились куски жареного мяса. Тыбурций поднялся. -- Готово? -- сказал он.-- Ну, и отлично. Садись, малый, с нами,-- ты заработал свой обед... Domine preceptor! [Господин наставник (лат.)] -- крикнул он затем, обращаясь к "профессору".-- Брось иголку, садись к столу. -- Сейчас,-- сказал тихим голосом "профессор", удивив меня этим сознательным ответом. Впрочем, искра сознания, вызванная голосом Тыбурция, не проявлялась ничем больше. Старик воткнул иголку в лохмотья и равнодушно, с тусклым взглядом, уселся на один из деревянных обрубков, заменявших в подземельи стулья. Марусю Тыбурций держал на руках. Она и Валек ели с жадностью, которая ясно показывала, что мясное блюдо было для них невиданною роскошью; Маруся облизывала даже свои засаленные пальцы. Тыбурций ел с расстановкой и, повинуясь, невидимому, неодолимой потребности говорить, то и дело обращался к "профессору" со своей беседой. Бедный ученый проявлял при этом удивительное внимание и, наклонив голову, выслушивал все с таким разумным видом, как будто он понимал каждое слово. Иногда даже он выражал свое согласие кивками головы и тихим мычанием. -- Вот, domine, как немного нужно человеку,-- говорил Тыбурций.-- Не правда ли? Вот мы и сыты, и теперь нам остается только поблагодарить бога и клеванского капеллана... -- Ага, ага!-- поддакивал "профессор". -- Ты это, domine, поддакиваешь, а сам не понимаешь, причем тут клеванский капеллан,-- я ведь тебя знаю... А между тем не будь клеванского капеллана, у нас не было бы жаркого и еще кое-чего... -- Это вам дал клеванский ксендз? -- спросил я, вспомнив вдруг круглое добродушное лицо клеванского "пробоща", бывавшего у отца. -- У этого малого, domine, любознательный ум,-- продолжал Тыбурций, попрежнему обращаясь к "профессору".-- Действительно, его священство дал нам все это, хотя мы у него и не просили, и даже, быть может, не только его левая рука не знала, что дает правая, но и обе руки не имели об этом ни малейшего понятия... Кушай, domine, кушай! Из этой странной и запутанной речи я понял только, что способ приобретения был не совсем обыкновенный, и не удержался, чтоб еще раз не вставить вопроса: -- Вы это взяли... сами? -- Малый не лишен проницательности,-- продолжал опять Тыбурций попрежнему,жаль только, что он не видел капеллана: у капеллана брюхо, как настоящая сороковая бочка, и, стало быть, объедение ему очень вредно. Между тем мы все, здесь находящиеся, страдаем скорее излишнею худобой, а потому некоторое количество провизии не можем считать для себя лишним... Так ли я говорю, domine? -- Ага, ага! -- задумчиво промычал опять "профессор". -- Ну вот! На этот раз вы выразили свое мнение очень удачно, а то я уже начинал думать, что у этого малого ум бойчее, чем у некоторых ученых... Возвращаясь, однако, к капеллану, я думаю, что добрый урок стоит платы, и в таком случае мы можем сказать, что купили у него провизию: если он после этого сделает в амбаре двери покрепче, то вот мы и квиты... Впрочем,-- повернулся он вдруг ко мне,-- ты все-таки еще глуп и многого не понимаешь. А вот она понимает: скажи, моя Маруся, хорошо ли я сделал, что принес тебе жаркое? -- Хорошо! -- ответила девочка, слегка сверкнув бирюзовыми глазами.-- Маня была голодна. Под вечер этого дня я с отуманенною головой задумчиво возвращался к себе. Странные речи Тыбурция ни на одну минуту не поколебали во мне убеждения, что "воровать нехорошо". Напротив, болезненное ощущение, которое я испытывал раньше, еще усилилось. Нищие... воры... у них нет дома!.. От окружающих я давно уже знал, что со всем этим соединяется презрение. Я даже чувствовал, как из глубины души во мне подымается вся горечь презрения, но я инстинктивно защищал мою привязанность от этой горькой примеси, не давая им слиться. В результате смутного душевного процесса -- сожаление к Валеку и Марусе усилилось и обострилось, но привязанность не исчезла. Формула "нехорошо воровать" осталась. Но, когда воображение рисовало мне оживленное личико моей приятельницы, облизывавшей свои засаленные пальцы, я радовался ее радостью и радостью Валека. В темной аллейке сада я нечаянно наткнулся на отца. Он по обыкновению угрюмо ходил взад и вперед с обычным странным, как будто отуманенным взглядом. Когда я очутился подле него, он взял меня за плечо. -- Откуда это? -- Я... гулял... Он внимательно посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но потом взгляд его опять затуманился и, махнув рукой, он зашагал по аллее. Мне кажется, что я и тогда понимал смысл этого жеста: -- А, все равно... Ее уж нет!.. Я солгал чуть ли не первый раз в жизни. Я всегда боялся отца, а теперь тем более. Теперь я носил в себе целый мир смутных вопросов и ощущений. Мог ли он понять меня? Мог ли я в чем-либо признаться ему, не изменяя своим друзьям? Я дрожал при мысли, что он узнает когда-либо о моем знакомстве с "дурным обществом", но изменить этому обществу, изменить Валеку и Марусе -- я был не в состоянии. К тому же здесь было тоже нечто вроде "принципа": если б я изменил им, нарушив данное слово, то не мог бы при встрече поднять на них глаз от стыда.

VIII. ОСЕНЬЮ

Близилась осень. В поле шла жатва, листья на деревьях желтели. Вместе с тем наша Маруся начала прихварывать. Она ни на что не жаловалась, только все худела; лицо ее все бледнело, глаза потемнели, стали больше, веки приподнимались с трудом. Теперь я мог приходить на гору, не стесняясь тем, что члены "дурного общества" бывали дома. Я совершенно свыкся с ними и стал на горе своим человеком. -- Ты славный хлопец и когда-нибудь тоже будешь генералом,-- говаривал Туркевич. Темные молодые личности делали мне из вяза луки и самострелы; высокий штык-юнкер с красным носом вертел меня на воздухе, как щепку, приучая к гимнастике. Только "профессор" по-всегдашнему был погружен в какие-то глубокие соображения, а Лавровский в трезвом состоянии вообще избегал людского общества и жался по углам. Все эти люди помещались отдельно от Тыбурция, который занимал "с семейством" описанное выше подземелье. Остальные члены "дурного общества" жили в таком же подземелье, побольше, которое отделялось от первого двумя узкими коридорами. Свету здесь было меньше, больше сырости и мрака. Вдоль стен кое-где стояли деревянные лавки и обрубки, заменявшие стулья. Скамейки были завалены какими-то лохмотьями, заменявшими постели. В середине, в освещенном месте, стоял верстак, на котором по временам пан Тыбурций или кто-либо из темных личностей работали столярные поделки; был среди "дурного общества" и сапожник, и корзинщик, но, кроме Тыбурция, все остальные ремесленники были или дилетанты, или же какие-нибудь заморыши, или люди, у которых, как я замечал, слишком сильно тряслись руки, чтобы работа могла идти успешно. Пол этого подземелья был закидан стружками и всякими обрезками; всюду виднелись грязь и беспорядок, хотя по временам Тыбурций за это сильно ругался и заставлял кого-нибудь из жильцов подмести и хотя сколько-нибудь убрать это мрачное жилье. Я не часто заходил сюда, так как не мог привыкнуть к затхлому воздуху, и, кроме того, в трезвые минуты здесь имел пребывание мрачный Лавровский. Он обыкновенно или сидел на лавочке, спрятав лицо в ладони и раскидав свои длинные волосы, или ходил из угла в угол быстрыми шагами. От этой фигуры веяло чем-то тяжелым и мрачным, чего не выносили мои нервы. Но остальные сожители-бедняги давно уже свыклись с его странностями. Генерал Туркевич заставлял его иногда переписывать набело сочиняемые самим Туркевичем прошения и кляузы для обывателей или же шуточные пасквили, которые потом развешивал на фонарных столбах. Лавровский покорно садился за столик в комнате Тыбурция и по целым часам выводил прекрасным почерком ровные строки. Раза два мне довелось видеть, как его, бесчувственно пьяного, тащили сверху в подземелье. Голова несчастного, свесившись, болталась из стороны в сторону, ноги бессильно тащились и стучали по каменным ступенькам, на лице виднелось выражение страдания, по щекам текли слезы. Мы с Марусей, крепко прижавшись друг к другу, смотрели на эту сцену из дальнего угла; но Валек совершенно свободно шнырял между большими, поддерживая то руку, то ногу, то голову Лавровского. Все, что на улицах меня забавляло и интересовало в этих людях, как балаганное представление,-- здесь, за кулисами, являлось в своем настоящем, неприкрашенном виде и тяжело угнетало детское сердце. Тыбурций пользовался здесь непререкаемым авторитетом. Он открыл эти подземелья, он здесь распоряжался, и все его приказания исполнялись. Вероятно, поэтому именно я не припомню ни одного случая, когда бы кто-либо из этих людей, несомненно потерявших человеческий облик, обратился ко мне с каким-нибудь дурным предложением. Теперь, умудренный прозаическим опытом жизни, я знаю, конечно, что там был мелкий разврат, грошовые пороки и гниль. Но когда эти люди и эти картины встают в моей памяти, затянутые дымкой прошедшего, я вижу только черты тяжелого трагизма, глубокого горя и нужды. Детство, юность-это великие источники идеализма! Осень все больше вступала в свои права. Небо все чаще заволакивалось тучами, окрестности тонули в туманном сумраке; потоки дождя шумно лились на землю, отдаваясь однообразным и грустным гулом в подземельях. Мне стоило много труда урываться из дому в такую погоду; впрочем, я только старался уйти незамеченным; когда же возвращался домой весь вымокший, то сам развешивал платье против камина и смиренно ложился в постель, философски отмалчиваясь под целым градом упреков, которые лились из уст нянек и служанок. Каждый раз, придя к своим друзьям, я замечал, что Маруся все больше хиреет. Теперь она совсем уже не выходила на воздух, и серый камень -- темное, молчаливое чудовище подземелья -- продолжал без перерывов свою ужасную работу, высасывая жизнь из маленького тельца. Девочка теперь большую часть времени проводила в постели, и мы с Валеком истощали все усилия, чтобы развлечь ее и позабавить, чтобы вызвать тихие переливы ее слабого смеха. Теперь, когда я окончательно сжился с "дурным обществом", грустная улыбка Маруси стала мне почти так же дорога, как улыбка сестры; но тут никто не ставил мне вечно на вид мою испорченность, тут не было ворчливой няньки, тут я был нужен,-- я чувствовал, что каждый раз мое появление вызывает румянец оживления на щеках девочки. Валек обнимал меня, как брата, и даже Тыбурций по временам смотрел на нас троих какими-то странными глазами, в которых что-то мерцало, точно слеза. На время небо опять прояснилось; с него сбежали последние тучи, и над просыхающей землей, в последний раз перед наступлением зимы, засияли солнечные дни. Мы каждый день выносили Марусю наверх, и здесь она как будто оживала; девочка смотрела вокруг широко раскрьпыми глазами, на щеках ее загорался румянец; казалось, что ветер, обдававший ее своими свежими взмахами, возвращал ей частицы жизни, похищенные серыми камнями подземелья. Но это продолжалось так недолго... Между тем над моей головой тоже стали собираться тучи. Однажды, когда я, по обыкновению, утром проходил по аллеям сада, я увидел в одной из них отца, а рядом старого Януша из замка. Старик подобострастно кланялся и что-то говорил, а отец стоял с угрюмым видом, и на лбу его резко обозначалась складка нетерпеливого гнева. Наконец он протянул руку, как бы отстраняя Януша с своей дороги, и сказал: -- Уходите! Вы просто старый сплетник! Старик как-то заморгал и, держа шапку в руках, опять забежал вперед и загородил отцу дорогу. Глаза отца сверкнули гневом. Януш говорил тихо, и слов его мне не было слышно, зато отрывочные фразы отца доносились ясно, падая точно удары хлыста. -- Не верю ни одному слову... Что вам надо от этих людей? Где доказательства?.. Словесных доносов я не слушаю, а письменный вы обязаны доказать... Молчать! это уж мое дело... Не желаю и слушать. Наконец он так решительно отстранил Януша, что тог не посмел более надоедать ему; отец повернул в боковую аллею, а я побежал к калитке. Я сильно недолюбливал старого филина из замка, и теперь сердце мое дрогнуло предчувствием. Я понял, что подслушанный мною разговор относился к моим друзьям и, быть может, также ко мне. Тыбурций, которому я рассказал об этом случае, скорчил ужасную гримасу: -- У-уф, малый, какая это неприятная новость!.. О, проклятая старая гиена. -- Отец его прогнал,-- заметил я в виде утешения. -- Твой отец, малый, самый лучший из всех судей, начиная от царя Соломона... Однако знаешь ли ты, что такое curriculum vitae? [Краткое жизнеописание (лат.)] Не знаешь, конечно. Ну, а формулярный список знаешь? Ну, вот видишь ли: curriculum vitae -- это есть формулярный список человека, не служившего в уездном суде... И если только старый сыч кое-что пронюхал и сможет доставить твоему отцу мой список, то... ах, клянусь богородицей, не желал бы я попасть к судье в лапы!.. -- Разве он... злой? -- спросил я, вспомнив отзыв Валека. -- Нет, нет, малый! Храни тебя бог подумать это об отце. У твоего отца есть сердце, он знает много... Быть может, он уже знает все, что может сказать ему Януш, но он молчит; он не считает нужным травить старого беззубого зверя в его последней берлоге... Но, малый, как бы тебе объяснить это? Твой отец служит господину, которого имя -- закон. У него есть глаза и сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках; когда же этот господин сойдет оттуда и скажет твоему отцу: "А ну-ка, судья, не взяться ли нам за Тыбурция Драба или как там его зовут?" -- с этого момента судья тотчас запирает свое сердце на ключ, и тогда у судьи такие твердые лапы, ч; о скорее мир повернется в другую сторону, чем пан Тыбурций вывернется из его рук... Понимаешь ты, малый?.. И за это я и все еще больше уважаем твоего отца, потому что он верный слуга своего господина, а такие люди редки. Будь у закона все такие слуги, он мог бы спать себе спокойно на своих полках и никогда не просыпаться... Вся беда моя в том, что у меня с законом вышла когда-то, давно уже, некоторая суспиция... то есть, понимаешь, неожиданная ссора... ах, малый, очень это была крупная ссора! С этими словами Тыбурций встал, взял на руки Марусю и, отойдя с нею в дальний угол, стал целовать ее, прижимаясь своею безобразной головой к ее маленькой груди. А я остался на месте и долго стоял в одном положении под впечатлением странных речей странного человека. Несмотря на причудливые и непонятные обороты, я отлично схватил сущность того, что говорил об отце Тыбурций, и фигура отца в моем представлении еще выросла, облеклась ореолом грозной, но симпатичной силы и даже какого-то величия. Но вместе с тем усиливалось и другое, горькое чувство... "Вот он какой,-- думалось мне,-- но все же он меня не любит".

Ясные дни миновали, и Марусе опять стало хуже. На все наши ухищрения, с целью занять ее, она смотрела равнодушно своими большими потемневшими и неподвижными глазами, и мы давно уже не слышали ее смеха. Я стал носить в подземелье свои игрушки, но и они развлекали девочку только на короткое время. Тогда я решился обратиться к своей сестре Соне. У Сони была большая кукла, с ярко раскрашенным лицом и роскошными льняными волосами, подарок покойной матери. На эту куклу я возлагал большие надежды и потому, отозвав сестру в боковую аллейку сада, попросил дать мне ее на время. Я так убедительно просил ее об этом, так живо описал ей бедную больную девочку, у которой никогда не было своих игрушек, что Соня, которая сначала только прижимала куклу к себе, отдала мне ее и обещала в течение двух-трех дней играть другими игрушками, ничего не упоминая о кукле. Действие этой нарядной фаянсовой барышни на нашу больную превзошло все мои ожидания. Маруся, которая увядала, как цветок осенью, казалось, вдруг опять ожила. Она так крепко меня обнимала, так звонко смеялась, разговаривая со своею новою знакомой... Маленькая кукла сделала почти чудо: Маруся, давно уже не сходившая с постели, стала ходить, водя за собою свою белокурую дочку, и по временам даже бегала, попрежнему шлепая по полу слабыми ногами. Зато мне эта кукла доставила очень много тревожных минут. Прежде всего, когда я нес ее за пазухой, направляясь с нею на гору, в дороге мне попался старый Януш, который долго провожал меня глазами и качал головой. Потом дня через два старушка няня заметила пропажу и стала соваться по углам, везде разыскивая куклу. Соня старалась унять ее, но своими наивными уверениями, что ей кукла не нужна, что кукла ушла гулять и скоро вернется, только вызывала недоумение служанок и возбуждала подозрение, что тут не простая пропажа. Отец ничего еще не знал, но к нему опять приходил Януш и был прогнан на этот раз с еще большим гневом; однако в тот же день отец остановил меня на пути к садовой калитке и велел остаться дома. На следующий день повторилось то же, и только через четыре дня я встал рано утром и махнул через забор, пока отец еще спал. На горе дела опять были плохи. Маруся опять слегла, и ей стало еще хуже; лицо ее горело странным румянцем, белокурые волосы раскидались по подушке; она никого не узнавала. Рядом с ней лежала злополучная кукла, с розовыми щеками и глупыми блестящими глазами. Я сообщил Валеку свои опасения, и мы решили, что куклу необходимо унести обратно, тем более что Маруся этого и не заметит. Но мы ошиблись! Как только я вынул куклу из рук лежащей в забытьи девочки, она открыла глаза, посмотрела перед собой смутным взглядом, как будто не видя меня, не сознавая, что с ней происходит, и вдруг заплакала тихо-тихо, но вместе с тем так жалобно, и в исхудалом лице, под покровом бреда, мелькнуло выражение такого глубокого горя, что я тотчас же с испугом положил куклу на прежнее место. Девочка улыбнулась, прижала куклу к себе и успокоилась. Я понял, что хотел лишить моего маленького друга первой и последней радости ее недолгой жизни. Валек робко посмотрел на меня. -- Как же теперь будет? -- спросил он грустно. Тыбурций, сидя на лавочке с печально понуренною головой, также смотрел на меня вопросительным взглядом. Поэтому я постарался придать себе вид по возможности беспечный и сказал: -- Ничего! Нянька, наверное, уж забыла. Но старуха не забыла. Когда я на этот раз возвратился домой, у калитки мне опять попался Януш; Соню я застал с заплаканными глазами, а нянька кинула на меня сердитый, подавляющий взгляд и что-то ворчала беззубым, шамкающим ртом. Отец спросил у меня, куда я ходил, и, выслушав внимательно обычный ответ, ограничился тем, что повторил мне приказ ни под каким видом не отлучаться из дому без его позволения. Приказ был категоричен и очень решителен; ослушаться его я не посмел, но не решался также и обратиться к отцу за позволением. Прошло четыре томительных дня. Я грустно ходил по саду и с тоской смотрел по направлению к горе, ожидая, кроме того, грозы, которая собиралась над моей головой. Что будет, я не знал, но на сердце у меня было тяжело. Меня в жизни никто еще не наказывал; отец не только не трогал меня пальцем, но я от него не слышал никогда ни одного резкого слова. Теперь меня томило тяжелое предчувствие. Наконец меня позвали к отцу, в его кабинет. Я вошел и робко остановился у притолоки. В окно заглядывало грустное осеннее солнце. Отец некоторое время сидел в своем кресле перед портретом матери и не поворачивался ко мне. Я слышал тревожный стук собственного сердца. Наконец он повернулся. Я поднял на него глаза и тотчас же их опустил в землю. Лицо отца показалось мне страшным. Прошло около полминуты, и в течение этого времени я чувствовал на себе тяжелый, неподвижный, подавляющий взгляд. -- Ты взял у сестры куклу? Эти слова упали вдруг на меня так отчетливо и резко, что я вздрогнул. -- Да,-- ответил я тихо. -- А знаешь ты, что это подарок матери, которым ты должен бы дорожить, как святыней?.. Ты украл ее? -- Нет,-- сказал я, подымая голову. -- Как нет? -- вскрикнул вдруг отец, отталкивая кресло.-- Ты украл ее и снес!.. Кому ты снес ее?.. Говори! Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но глаза горели гневом. Я весь съежился. Из этих глаз, глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или... ненависть. -- Ну, что ж ты?.. Говори! -- и рука, державшая мое плечо, сжала его сильнее. -- Н-не скажу,-- ответил я тихо. -- Нет, скажешь! -- отчеканил отец, и в голосе его зазвучала угроза. -- Не скажу,-- прошептал я еще тише. -- Скажешь, скажешь!.. Он повторил это слово сдавленным голосом, точно оно вырвалось у него с болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в груди его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали из моих глаз на пол, но я все повторял едва слышно: -- Нет, не скажу... никогда, никогда не скажу вам... Ни за что! В эту минуту во мне сказался сын моего отца. Он не добился бы от меня иного ответа самыми страшными муками. В моей груди, навстречу его угрозам, подымалось едва сознанное оскорбленное чувство покинутого ребенка и какая-то жгучая любовь к тем, кто меня пригрел там, в старой часовне. Отец тяжело перевел дух. Я съежился еще более, горькие слезы жгли мои щеки. Я ждал. Изобразить чувство, которое я испытывал в то время, очень трудно. Я знал, что он страшно вспыльчив, что в эту минуту в его груди кипит бешенство, что, может быть, через секунду мое тело забьется беспомощно в его сильных и исступленных руках. Что он со мной сделает? -- швырнет... изломает; но мне теперь кажется, что я боялся не этого... Даже в эту страшную минуту я любил этого человека, но вместе с тем инстинктивно чувствовал, что вот сейчас он бешеным насилием разобьет мою любовь вдребезги, что затем, пока я буду жить, в его руках и после, навсегда, навсегда в моем сердце вспыхнет та же пламенная ненависть, которая мелькнула для меня в его мрачных глазах. Теперь я совсем перестал бояться; в моей груди защекотало что-то вроде задорного, дерзкого вызова... Кажется, я ждал и желал, чтобы катастрофа, наконец, разразилась. Если так... пусть... тем лучше, да, тем лучше... тем лучше... Отец опять тяжело вздохнул. Я уже не смотрел на него, только слышал этот вздох,-- тяжелый, прерывистый, долгий... Справился ли он сам с овладевшим им исступлением, или это чувство не получило исхода благодаря последующему неожиданному обстоятельству, я и до сих пор не знаю. Знаю только, что в эту критическую минуту раздался вдруг за открытым окном резкий голос Тыбурция: -- Эге-ге!.. мой бедный маленький друг... "Тыбурций пришел!" -- промелькнуло у меня в голове, но этот приход не произвел на меня никакого впечатления. Я весь превратился в ожидание, и, даже чувствуя, как дрогнула рука отца, лежавшая на моем плече, я не представлял себе, чтобы появление Тыбурция или какое бы то ни было другое внешнее обстоятельство могло стать между мною и отцом, могло отклонить то, что я считал неизбежным и чего ждал с приливом задорного ответного гнева. Между тем Тыбурций быстро отпер входную дверь и, остановившись на пороге, в одну секунду оглядел нас обоих своими острыми рысьими глазами. Я до сих пор помню малейшую черту этой сцены. На мгновение в зеленоватых глазах, в широком некрасивом лице уличного оратора мелькнула холодная и злорадная насмешка, но это было только на мгновение. Затем он покачал головой, и в его голосе зазвучала скорее грусть, чем обычная ирония. -- Эге-ге!.. Я вижу моего молодого друга в очень затруднительном положении... Отец встретил его мрачным и удивленным взглядом, но Тыбурций выдержал этот взгляд спокойно. Теперь он был серьезен, не кривлялся, и глаза его глядели как-то особенно грустно. -- Пан судья!-- заговорил он мягко.-- Вы человек справедливый... отпустите ребенка. Малый был в "дурном обществе", но, видит бог, он не сделал дурного дела, и если его сердце лежит к моим оборванным беднягам, то, клянусь богородицей, лучше велите меня повесить, но я не допущу, чтобы мальчик пострадал из-за этого. Вот твоя кукла, малый!.. Он развязал узелок и вынул оттуда куклу. Рука отца, державшая мое плечо, разжалась. В лице виднелось изумление. -- Что это значит? -- спросил он наконец. -- Отпустите мальчика,-- повторил Тыбурций, и его широкая ладонь любовно погладила мою опущенную голову.-- Вы ничего не добьетесь от него угрозами, а между тем я охотно расскажу вам все, что вы желаете знать... Выйдем, пан судья, в другую комнату. Отец, все время смотревший на Тыбурция удивленными глазами, повиновался. Оба они вышли, а я остался на месте, подавленный ощущениями, переполнившими мое сердце. В эту минуту я ни в чем не отдавал себе отчета, и если теперь я помню все детали этой сцены, если я помню даже, как за окном возились воробьи, а с речки доносился мерный плеск весел,-- то это просто механическое действие памяти. Ничего этого тогда для меня не существовало; был только маленький мальчик, в сердце которого встряхнули два разнообразные чувства: гнев и любовь,-- так сильно, что это сердце замутилось, как мутятся от толчка в стакане две отстоявшиеся разнородные жидкости. Был такой мальчик, и этот мальчик был я, и мне самому себя было как будто жалко. Да еще были два голоса, смутным, хотя и оживленным говором звучавшие за дверью... Я все еще стоял на том же месте, как дверь кабинета отворилась, и оба собеседника вошли. Я опять почувствовал на своей голове чью-то руку и вздрогнул. То была рука отца, нежно гладившая мои волосы. Тыбурций взял меня на руки и посадил в присутствии отца к себе на колени. -- Приходи к нам,-- сказал он,-- отец тебя отпустит попрощаться с моей девочкой. Она... она умерла. Голос Тыбурция дрогнул, он странно заморгал глазами, но тотчас же встал, поставил меня на пол, выпрямился и быстро ушел из комнаты. Я вопросительно поднял глаза на отца. Теперь передо мной стоял другой человек, но в этом именно человеке я нашел что-то родное, чего тщетно искал в нем прежде. Он смотрел на меня обычным своим задумчивым взглядом, но теперь в этом взгляде виднелся оттенок удивления и как будто вопрос. Казалось, буря, которая только что пронеслась над нами обоими, рассеяла тяжелый туман, нависший над душой отца, застилавший его добрый и любящий взгляд... И отец только теперь стал узнавать во мне знакомые черты своего родного сына. Я доверчиво взял его руку и сказал: -- Я ведь не украл... Соня сама дала мне на время... -- Д-да,-- ответил он задумчиво,-- я знаю... Я виноват перед тобою, мальчик, и ты постараешься когда-нибудь забыть это, не правда ли? Я с живостью схватил его руку и стал ее целовать. Я знал, что теперь никогда уже он не будет смотреть на меня теми страшными глазами, какими смотрел за несколько минут перед тем, и долго сдерживаемая любовь хлынула целым потоком в мое сердце. Теперь я его уже не боялся. -- Ты отпустишь меня теперь на гору? -- спросил я, вспомнив вдруг приглашение Тыбурция. -- Д-да... Ступай, ступай, мальчик, попрощайся...-- ласково проговорил он все еще с тем же оттенком недоумения в голосе.-- Да, впрочем, постой... пожалуйста, мальчик, погоди немного. Он ушел в свою спальню и, через минуту выйдя оттуда, сунул мне в руку несколько бумажек. -- Передай это... Тыбурцию... Скажи, что я покорнейше прошу его,понимаешь?.. покорнейше прошу -- взять эти деньги... от тебя... Ты понял?.. Да еще скажи,-- добавил отец, как будто колеблясь,-- скажи, что если он знает одного тут... Федоровича, то пусть скажет, что этому Федоровичу лучше уйти из нашего города... Теперь ступай, мальчик, ступай скорее. Я догнал Тыбурция уже на горе и, запыхавшись, нескладно исполнил поручение отца. -- Покорнейше просит... отец...-- и я стал совать ему в руку данные отцом деньги. Я не глядел ему в лицо. Деньги он взял и мрачно выслушал дальнейшее поручение относительно Федоровича. В подземельи, в темном углу, на лавочке лежала Маруся. Слово "смерть" не имеет еще полного значения для детского слуха, и горькие слезы только теперь, при виде этого безжизненного тела, сдавили мне горло. Моя маленькая приятельница лежала серьезная и грустная, с печально вытянутым личиком. Закрытые глаза слегка ввалились и еще резче оттенились синевой. Ротик немного раскрылся, с выражением детской печали. Маруся как будто отвечала этою гримаской на наши слезы. "Профессор" стоял у изголовья и безучастно качал головой. Штык-юнкер стучал в углу топором, готовя, с помощью нескольких темных личностей, гробик из старых досок, сорванных с крыши часовни. Лавровский, трезвый и с выражением полного сознания, убирал Марусю собранными им самим осенними цветами. Валек спал в углу, вздрагивая сквозь сон всем телом, и по временам нервно всхлипывал.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Вскоре после описанных событий члены "дурного общества" рассеялись в разные стороны. Остались только "профессор", попрежнему, до самой смерти, слонявшийся по улицам города, да Туркевич, которому отец давал по временам кое-какую письменную работу. Я с своей стороны пролил немало крови в битвах с еврейскими мальчишками, терзавшими "профессора" напоминанием о режущих и колющих орудиях. Штык-юнкер и темные личности отправились куда-то искать счастья. Тыбурций и Валек совершенно неожиданно исчезли, и никто не мог сказать, куда они направились теперь, как никто не знал, откуда они пришли в наш город. Старая часовня сильно пострадала от времени. Сначала у нее провалилась крыша, продавив потолок подземелья. Потом вокруг часовни стали образовываться обвалы, и она стала еще мрачнее; еще громче завывают в ней филины, а огни на могилах темными осенними ночами вспыхивают синим зловещим светом. Только одна могила, огороженная частоколом, каждую весну зеленела свежим дерном, пестрела цветами. Мы с Соней, а иногда даже с отцом, посещали эту могилу; мы любили сидеть на ней в тени смутно лепечущей березы, в виду тихо сверкавшего в тумане города. Тут мы с сестрой вместе читали, думали, делились своими первыми молодыми мыслями, первыми планами крылатой и честной юности. Когда же пришло время и нам оставить тихий родной город, здесь же в последний день мы оба, полные жизни и надежды, произносили над маленькою могилкой свои обеты. 1885

ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан почти полностью в годы пребывания Короленко в якутской ссылке (1881-1884) Позже автор работал над ним в 1885 году в Петербурге, в доме предварительного заключения, где ему пришлось просидеть несколько дней. В том же 1885 году рассказ был напечатан в журнале "Русская мысль", No 10. В одной из своих кратких автобиографий Короленко, касаясь рассказа "В дурном обществе", говорит: "Многие черты взяты с натуры, и, между прочим, самое место действия описано совершенно точно с города, где мне пришлось оканчивать курс". Здесь имеется в виду город Ровно (названный в рассказе "Княжье-Вено"), где Короленко учился, начиная с третьего класса реальной гимназии. В образе судьи автор воспроизвел некоторые черты своего отца. Стр. 11. Официалист-служитель, низший чиновник. Чамарка -- верхняя мужская одежда типа кафтана или казакина. Стр. 16. Бутарь -- низший полицейский чин. Стр. 25. Закрута -- пук стеблей стоящего на корню хлеба, свернутый узлом. По старинному народному поверью, закруты делаются якобы злыми силами и приносят несчастье сорвавшему их. Стр. 27. Потоки -- лопасти мельничного колеса. Стр. 39. Каплица -- католическая часовня.

Глава 1. Развалины.
В первой главе рассказана история развалин старого замка и часовни на острове недалеко от Княж-городка, в котором жил главный герой, мальчик по имени Вася. Его мать умерла, когда мальчику исполнилось только шесть лет. Отец, убитый горем, не обращал на сына никакого внимания. Он лишь изредка ласкал младшую сестру Васи, потому что она была похожа на мать. И Вася был предоставлен сам себе. Он почти все время проводил на улице. Развалины старого замка манили его своей тайной, так как про него рассказывали страшные истории.

Этот замок принадлежал богатому польскому помещику. Но род обеднел, и замок пришел в запустение. Время разрушило его. Про замок говорили, что он стоит на костях пленных турок, строивших его. Недалеко от замка располагалась заброшенная униатская часовня. В ней когда-то на молитву собирались горожане и жители соседних деревень. Теперь же часовня разваливалась так же, как и замок. Долгое время развалины замка служили пристанищем для нищих людей, которые приходили туда в поисках крыши над головой, потому что здесь можно было жить бесплатно. Фраза «Живет в замке!» обозначала крайнюю нужду обедневшего человека.

Но пришло время, и в замке начались перемены. Янушу, который давным-давно служил старому графу, хозяину замка, удалось каким-то способом выхлопотать себе так называемую владетельную хартию. Он стал управлять развалинами и внес туда преобразования. То есть, в замке остались жить старики и старухи, католики, они изгоняли всех, кто не был «добрым христианином». По острову неслись крики и вопли прогоняемых людей. Вася, наблюдавший за этими переменами, был до глубины души поражен людской жестокостью. С тех пор развалины потеряли для него свою привлекательность. Однажды Януш привел его к развалинам за руку. Но Вася вырвался и, расплакавшись, убежал.

Глава 2. Проблематические натуры.
Несколько ночей после изгнания из замка нищих в городе было очень неспокойно. Оставшиеся без крова люди бродили по улицам города под дождем. А когда весна полностью вступила в свои права, эти люди куда-то исчезли. Ночами больше не раздавался лай собак, и не было стука по заборам. Жизнь вошла в свою колею. Жители замка снова стали ходить по домам за подаянием, так как местные жители считали, что кто-нибудь должен получать милостыню по субботам.

А вот изгнанные из замка нищие не находили сочувствия у горожан. Они перестали бродить по городу по ночам. Вечером эти темные фигуры исчезали у развалин часовни, а утром выползали с той же стороны. В городе говорили, что в часовне есть подземелья. Именно туда и поселились изгнанники. Появляясь в городе, они вызывали у местных жителей возмущение и враждебное отношение, так как отличались своим поведением от жителей замка. Они не просили милостыню, а предпочитали сами брать то, что им было необходимо. За это подвергались жестоким преследованиям, если были слабыми, или сами заставляли страдать горожан, если были сильными. К обывателям они относились презрительно-настороженно.

Среди этих людей были примечательные личности. Например, «профессор». Он страдал идиотизмом. «Профессором» его прозвали за то, что он, как поговаривали, был когда-то гувернером. Он был безобидным и смирным, ходил по улицам и что-то постоянно бормотал. Обыватели пользовались этой его привычкой для развлечения. Остановив «профессора» каким-нибудь вопросом, забавлялись тем, сто он мог часами говорить без перерыва. Обыватель мог заснуть под это бормотание, проснуться, а «профессор» так и стоял над ним. А еще «профессор» по никому неизвестной причине страшно боялся любых колющих и режущих предметов. Когда обывателю надоедало бормотание, он кричал: «Ножи, ножницы, иголки, булавки!» «Профессор» хватался за грудь, царапал ее и говорил, что за сердце зацепили крючком, за самое сердце. И торопливо уходил.

Изгнанные из замка нищие всегда стояли друг за друга. Когда начинались издевательства над «профессором», на толпу обывателей налетал пан Туркевич или штык-юнкер Заусайлов. Последний был огромного роста с сине-багровым носом и выкаченными глазами. Заусайлов давно уже открыто воевал с обывателями городка. Если он оказывался рядом с преследуемым «профессором», то по улицам долго разносились его крики, потому что он носился по городку, уничтожая все, что попадало под руку. Особенно доставалось евреям. Штык-юнкер устраивал еврейские погромы.

Обыватели также часто развлекались над спившимся бывшим чиновником Лавровским. На памяти у всех еще было то время, когда к Лавровскому обращались «пан писарь». А теперь он представлял довольно жалкое зрелище. Падение Лавровского началось после бегства с драгунским офицером дочери трактирщика Анны, в которую чиновник был влюблен. Постепенно он спился, и его часто можно было видеть где-нибудь под забором или в луже. Он устраивался поудобнее, вытягивал ноги и изливал свое горе старому забору или березке, то есть рассказывал о своей молодости, которая была окончательно загублена.

Вася и его товарищи часто были свидетелями откровений Лавровского, который обвинял себя в разных преступлениях. Он говорил, что убил своего отца, погубил мать и сестер с братьями. Дети верили его словам, и удивлялись лишь тому, что у Лавровского было несколько отцов, так как одному он пронзал мечом сердце, другого отравил ядом, третьего утопил в пучине. Взрослые опровергали эти слова, говоря, что родители чиновника умерли от голода и болезней.

Так, бормоча, Лавровский засыпал. Очень часто его мочило дождем, засыпало пылью. Несколько раз он чуть не замерз под снегом. Но его всегда вытаскивал веселый пан Туркевич, заботившийся как мог о спившемся чиновнике. В отличие от «профессора» и Лавровского, Туркевич не был безответной жертвой горожан. Напротив, он именовал себя генералом, и всех окружающих кулаками заставил так себя называть. Поэтому он ходил всегда важно, брови у него были сурово насуплены, а кулаки готовы к драке. Генерал был всегда пьян.

Если же денег на водку не случалось, то Туркевич отправлялся по местным чиновникам. Он подходил в первую очередь к дому секретаря уездного суда и перед толпой зевак разыгрывал целый спектакль по какому-нибудь известному в городке делу, изображая и истца, и ответчика. Судебное производство он знал очень хорошо, поэтому в скором времени из дома выходила кухарка и давала генералу деньги. Так происходило у каждого дома, куда приходил Туркевич со своей свитой. Заканчивал он поход у дома градоправителя Коца, которого часто называл отцом и благодетелем. Здесь его одаривали подарком или же звали бутаря Микиту, который быстро управлялся с генералом, унося его на плече в кутузку.

Кроме этих людей в часовне ютилось много разных темных личностей, промышлявших мелким воровством. Они были сплочены, и руководил ими некий Тыбурций Драб. Кто он и откуда, никто не знал. Это был человек высокого роста, сутуловатый, черты лица крупные и выразительные. Низким лбом и выдающейся вперед нижней челюстью он напоминал обезьяну. Но глаза у Тыбурция были необыкновенные: они сверкали из-под нависших бровей, светились необыкновенным умом и проницательностью.

Всех поражала ученость пана Тыбурция. Он наизусть мог часами читать Цицерона, Ксенофонта, Виргилия. О происхождении Тыбурция и его образованности ходили разные толки. Но это так и оставалось тайной. Еще одной загадкой стало появление у Драба детей, мальчика лет семи и девочки трех лет. Валек (так звали мальчика) иногда без дела бродил по городу, а девочку видели всего один раз, и никто не знал, где она находится.

Глава 3. Я и мой отец.
В этой главе рассказывается об отношениях отца и сына. Старый Януш часто говорил Васе, что он в дурном обществе, так как его можно было увидеть либо в свите генерала Туркевича, либо среди слушателей Драба. С тех пор как у Васи умерла мать, а отец перестал обращать на него внимание, мальчик почти не бывал дома. Он избегал встреч с отцом, потому что лицо того было всегда сурово. Поэтому рано утром он уходил в город, выбравшись в окно, а возвращался поздно вечером, снова через окно. Если маленькая сестра Соня еще не спала, то мальчик пробирался к ней в комнату и играл с ней.

Рано утром Вася уходил за город. Он любил наблюдать пробуждение природы, бродил в загородной роще, у городской тюрьмы. Когда поднималось солнце, он шел домой, так как голод давал о себе знать. Мальчика все звали бродягой, негодным мальчишкой. В это же поверил отец. Он пытался воспитывать сына, но все его попытки заканчивались неудачей. Видя суровое лицо отца со следами огромного горя от утраты, Вася робел, опускал глаза и замыкался. Если бы отец приласкал мальчика, то все было бы совсем по-другому. Но мужчина смотрел на него отуманенными горем глазами.

Иногда отец спрашивал, помнит ли Вася мать. Да, он помнил ее. Как он прижимался ночами к ее рукам, как она сидела больная. И теперь он часто просыпался ночами с улыбкой счастья на губах от любви, которая теснилась в детской груди. Он протягивал руки, чтобы принять ласки матери, но вспоминал, что ее больше нет, и горько плакал от боли и горя. Но отцу мальчик не мог сказать всего этого из-за его постоянной угрюмости. И лишь еще больше съеживался.

Пропасть между отцом и сыном становилась все больше. Отец решил, что Вася окончательно испорчен и у него эгоистичное сердце. Однажды мальчик увидел своего отца в саду. Тот ходил по аллеям, и на лице его была такая мука, что Васе хотелось броситься к нему на шею. Но отец встретил сына сурово и холодно, спросив только, что ему нужно. С шести лет Вася узнал весь «ужас одиночества». Он очень сильно любил сестру, и она отвечала тем же. Но как только они начинали играть, старая няня забирала Соню и уносила к себе в комнату. И Вася стал реже играть с сестрой. Он стал бродягой.

Целыми днями он бродил по городу, наблюдал за жизнью горожан. Иногда некоторые картины жизни заставляли его останавливаться с болезненным испугом. Впечатления ложились ему на душу яркими пятнами. Когда же в городе не осталось неизведанных мест, а развалины замка потеряли для Васи свою привлекательность после изгнания оттуда нищих, то он стал часто ходить вокруг часовни, пытаясь обнаружить там человеческое присутствие. Ему пришла в голову мысль осмотреть часовню изнутри.

Глава 4. Я приобретаю новое знакомство.
В этой главе рассказывается, как Вася познакомился с детьми Тыбурция Драба. Собрав команду из трех сорванцов он отправился к часовне. Солнце садилось. Вокруг никого не было. Тишина. Мальчикам было страшно. Дверь часовни была заколочена. Вася надеялся забраться с помощью товарищей через окно, которое находилось высоко над землей. Сначала он заглянул вовнутрь, повисну на оконной раме. Ему показалось, что перед ним глубокая яма. Не было никаких признаков присутствия человека. Второй мальчик, которому наскучило стоять внизу, тоже повис на оконной раме и заглянул в часовню. Вася предложил ему спуститься в комнату на поясе. Но тот отказался. Тогда Вася сам спустился туда, связав вместе два ремня и зацепив их за оконную раму.

Ему было жутко. Когда же раздался грохот обвалившей штукатурки и шум крыльев проснувшейся совы, а в темном углу какой-то предмет исчез под престолом, друзья Васи убежали стремглав, оставив его одного. Чувства Васи невозможно описать ему казалось, что он попал на тот свет. Пока он не услышал тихий разговор двух детей: одного совсем маленького и другого Васиного возраста. Вскоре из-под престола показалась фигура.

Это был темноволосый мальчик лет девяти, тоненький в грязной рубашке, с темными кудрявыми волосами. При виде мальчика Вася приободрился. Еще спокойнее ему стало, когда он увидел девочку с белокурыми волосами и голубыми глазами, которая тоже пыталась выбраться из люка в полу часовни. Мальчики готовы были подраться, но девочка, выбравшись, подошла к темноволосому и прижалась к нему. Это все решило. Дети познакомились. Вася узнал, что мальчика зовут Валек, а девочку Маруся. Они брат и сестра. Вася вытащил из кармана яблоки и угостил своих новых знакомых.

Валек помог Васе выбраться назад через окно, а сам с Марусей вышел другим ходом. Они проводили непрошенного гостя, и Маруся поинтересовалась, придет ли он еще. Вася обещал прийти. Валек разрешил ему приходить только тогда, когда взрослых не будет в часовне. Еще он взял с Васи обещание никому не рассказывать о новом знакомстве.

Глава 5. Знакомство продолжается.
В этой главе рассказывается, как Вася все больше привязывался к своим новым знакомым, бывая у них каждый день. По улицам города он бродил только с одной целью – посмотреть, ушли ли взрослые из часовни. Как только он видел их в городе, тут же отправлялся на гору. Валек встречал мальчика сдержанно. А вот Маруся радостно всплескивала ручками при виде гостинцев, которые Вася приносил для нее. Маруся была очень бледной, маленькой не по возрасту. Ходила она плохо, шатаясь, как былинка. Худенькая, тоненькая, она смотрела иногда очень грустно, не по-детски. Васе Маруся напоминала мать в последние дни болезни.

Мальчик сравнивал Марусю со своей сестрой Соней. Они были одного возраста. Но Соня была пухленькая, очень живая девочка, всегда одетая в красивые платья. А Маруся почти никогда не резвилась, смеялась тоже очень редко и тихо, как звенит серебряный колокольчик. Платье на ней было грязное и старое, а волосы никогда не заплетались в косу. Зато волосы были роскошнее, чем у Сони.

Первое время Вася старался расшевелить Марусю, затевал шумные игры, вовлекая в них Валека и Марусю. Но девочка боялась таких игр и готова была расплакаться. Любимым ее развлечением было сидеть на травке и перебирать цветы, которые Вася и Валек рвали для нее. Когда Вася спросил, почему Маруся такая, Валек ответил, что от серого камня, высасывающего из нее жизнь. Так им сказал Тыбурций. Вася ничего не понял, но, посмотрев на Марусю, понял, что Тыбурций прав.

Он стал тише вести себя рядом с детьми, и они часами могли лежать на траве и беседовать. От Валека Вася узнал, что Тыбурций им отец, и что он любит их. Беседуя с Валеком, он по-другому стал смотреть на своего отца, потому что узнал, что его уважают все в городе за кристальную честность и справедливость. В душе мальчика проснулась сыновняя гордость, и в то же время горечь от сознания того, что отец никогда не полюбит его так, как любит Тыбурций своих детей.

Глава 6. Среди «серых камней».
В этой главе Вася узнает, что Валек и Маруся относятся к «дурному обществу», они нищие. Несколько дней он не мог пойти на гору, потому что не видел в городе никого из взрослых обитателей часовни. Он слонялся по городу, высматривая их и скучая. Однажды он встретил Валека. Тот спросил, почему он больше не приходит. Вася сказал причину. Мальчик обрадовался, ведь он решил, что тому уже наскучило новое общество. он пригласил Васю к себе, а сам немного отстал.

Валек догнал Васю только на горе. В руке он держал булку. Он провел гостя через ход, которым пользовались обитатели часовни, в подземелье, где и жили эти странные люди. Вася увидел «профессора» и Марусю. Девочка в свете, отражающемся от старых гробниц, почти сливалась с серыми стенами. Вася вспомнил слова Валека о камне, высасывающем из Маруси жизнь. Он отдал Марусе яблоки, а Валек отломил ей кусок булки. Васе было неуютно в подземелье, и он предложил Валеку увести оттуда Марусю.

Когда дети поднялись наверх, между мальчиками состоялся разговор, который сильно потряс Васю. Мальчик узнал, что Валек не купил булку, как он думал, а украл ее, потому что у него нет денег на покупку. Вася сказал, что воровать – это плохо. Но Валек возразил, что взрослых нет, а Маруся хотела есть. Вася, который никогда не знал, что такое голод, по-новому посмотрел на своих друзей. Он сказал, что Валек мог бы сказать ему, и он принес бы булок из дома. Но Валек возразил, что на всех нищих не напасешься. Пораженный до глубины души, Вася ушел от своих друзей, потому что не мог с ними играть в этот день. Сознание того, что его друзья нищие, вызвало в душе мальчика сожаление, доходившее до сердечной боли. Ночью он сильно плакал.

Глава 7 На сцену является пан Тыбурций.
В этой главе рассказывается, как Вася знакомится с паном Тыбурцием. Когда на следующий день он пришел в развалины, то Валек сказал, что уже и не надеялся снова увидеть его. Но Вася решительно ответил, что всегда будет приходить к ним. Мальчики стали мастерить ловушку для воробьев. Нитку дали Марусе. Она дергала ее, когда привлеченный зерном воробей залетал в ловушку. Но вскоре небо нахмурилось, собрался дождь, и дети пошли в подземелье.

Здесь они начали играть в жмурки. Васе завязали глаза, и он делал вид, что никак не может поймать Марусю, пока не наткнулся на чью-то мокрую фигуру. Это был Тыбурций, который поднял Васю за ногу над головой и пугал его, страшно вращая зрачками. Мальчик пытался вырваться и требовал отпустить его. Тыбурций строго спрашивал Валека, что это такое. Но тому нечего было сказать. Наконец мужчина узнал в мальчике сына судьи. Он стал спрашивать его, как он попал в подземелье, как давно он сюда приходит, и кому уже успел рассказать о них.

Вася сказал, что ходит к ним уже шесть дней и никому не говорил о подземелье и его обитателях. Тыбурцций похвалил его за это и разрешил и дальше приходить к своим детям. Потом отец и сын стали готовить ужин из принесенных Тыбурцием продуктов. При этом Вася обратил внимание на то, что пан Драб был сильно утомлен. Это стало еще одним из откровений жизни, которых мальчик много узнал, общаясь с детьми подземелья.

Во время ужина Вася обратил внимание на то, что Валек и Маруся едят мясное блюдо с жадностью. Девочка даже облизывала свои засаленные пальцы. По-видимому, они не очень часто видели такую роскошь. Из разговора Тыбурция и «профессора» Вася понял, что продукты добыты нечестным путем, то есть украдены. Но толкал этих людей на воровство голод. Маруся подтвердила слова отца, что она была голодной, а мясо – это хорошо.

Возвращаясь домой, Вася размышлял над тем, что он узнал нового о жизни. Его друзья – нищие, воры, у которых нет дома. А с этими словами всегда связано презрительное отношение окружающих. Но в то же время ему было очень жаль Валека и Марусю. Поэтому его привязанность к этим бедным детям лишь усилилась в результате «душевного процесса». Но и сознание, что воровать нехорошо, также осталось.

В саду Вася наткнулся на своего отца, которого всегда боялся, а теперь, когда у него была тайна, боялся еще больше. На вопрос отца, где был, мальчик солгал впервые в жизни, ответив, что гулял. Васю страшила мысль, что отец узнает о его связи с «дурным обществом» и запретит встречаться с друзьями.

Глава 8. Осенью.
В этой главе говорится о том, что с приближением осени обострилась болезнь Маруси. Вася теперь мог свободно приходить в подземелье, не дожидаясь, когда взрослые обитатели уйдут. Вскоре он стал среди них своим человеком. Все обитатели подземелья занимали одно помещение побольше, а Тыбурций с детьми другое поменьше. Но в этом помещении было больше солнца и меньше сырости.

В большом помещении стоял верстак, на котором обитатели мастерили различные поделки. На полу здесь валялись стружки, обрезки. Везде была грязи и беспорядок. Тыбурций заставлял иногда жителей убирать все. Вася не часто заходил в это помещение, так как там был затхлый воздух и обитал мрачный Лавровский. Однажды мальчик наблюдал, как в подземелье принесли пьяного Лавровского. Голова того болталась, ноги стучали по ступеням, а по щекам текли слезы. Если на улице Васю позабавило бы такое зрелище, то здесь, «за кулисами», жизнь нищих без прикрас угнетала мальчика.

Осенью Васе труднее стало вырываться из дома. Приходя к своим друзьям, он замечал, что Марусе становится все хуже и хуже. Она больше лежала в постели. Девочка стала дорога для Васи, как и сестра Соня. Тем более, что здесь никто не ворчал на него, не упрекал в испорченности, а Маруся по-прежнему радовалась появлению мальчика. Валек обнимал его как брата, даже Тыбурций иногда смотрел на всех троих странными глазами, в которых светилась слеза.

Когда на несколько дней снова установилась хорошая погода, Вася и Валек каждый день выносили Марусю наверх. Здесь она как будто оживала. Но так продолжалось недолго. Над Васей же тоже сгущались тучи. Однажды он видел, как старый Януш о чем-то говорил с отцом. Из услышанного Вася понял, что это касается его друзей из подземелья, а может быть и его самого. Тыбурций, которому мальчик рассказал об услышанном, сказал, что пан судья очень хороший человек, он поступает по закону. Вася после слов пана Драба увидел отца грозным и сильным богатырем. Но к этому чувству опять примешалась горечь от сознания, что отец его не любит.

Глава 9. Кукла.
В этой главе рассказывается о том, как Вася принес Марусе куклу сестры. Последние погожие дни прошли. Марусе стало хуже. Она уже больше не вставала с постели, была равнодушна. Вася сначала приносил ей свои игрушки. Но они недолго развлекали ее. Тогда он решил попросить помощи у сестры Сони. У нее была кукла, подарок матери, с красивыми волосами. Мальчик рассказал Соне о больной девочке и попросил куклу на время для нее. Соня согласилась.

Кукла действительно подействовала на Марусю удивительным образом. Она как будто ожила, обнимала Васю, смеялась и разговаривала с куклой. Она встала с постели и водили по комнате маленькую дочку, иногда даже бегала. Зато Васе кукла доставила много тревог. Когда он нес ее на гору, то повстречался со старым Янушем. Затем пропажу куклы обнаружила няня Сони. Девочка пыталась унять свою няньку, говорила, что кукла ушла гулять и скоро вернется. Вася ждал, что его поступок скоро раскроется, и тогда отец все узнает. Тот и так уже что-то подозревал. К нему снова приходил Януш. Отец запрещал Васе уходить из дома.

На пятый день мальчику удалось улизнуть еще до того, как отец проснулся. Он пришел в подземелье и узнал, Марусе стало еще хуже. Она никого не узнавала. Вася рассказал Валеку о своих опасениях и мальчики решили забрать куклу у Маруси и вернуть ее Соне. Но как только куклу забрали из-под руки больной девочки, как она заплакала очень тихо, а на лице появилось выражение такого горя, что Вася тут же положил куклу на место. Он понял, что хотел лишить своего маленького друга единственной в жизни радости.

Дома Васю встретил отец, сердитая нянька и заплаканная Соня. Отец снова запретил мальчику отлучаться из дома. Четыре дня он томился ожиданием неминуемой расплаты. И этот день наступил. Его позвали в кабинет отца. Тот сидел перед портретом жены. Потом повернулся к сыну и спросил, он ли взял у сестры куклу. Вася признался, что взял ее, что Соня разрешила это сделать. Тогда отец потребовал сказать, куда он отнес куклу. Но мальчик наотрез отказался это делать.

Неизвестно, чем бы все это закончилось, но тут в кабинете появился Тыбурций. Он принес куклу, потом попросил судью выйти с ним, чтобы рассказать все о происшествии. отец очень удивился, но повиновался. Они вышли, а Вася остался в кабинете один. Когда отец снова вернулся в кабинет, лицо его было растерянным. Он положил свою руку на плечо сына. Но теперь это была не та тяжелая рука, несколько минут назад с силой сжимавшая плечо мальчика. Отец погладил сына по голове.

Тыбурций посадил Васю себе на колени и сказал ему, чтобы он пришел в подземелье, что отец позволит это сделать, потому что Маруся умерла. Пан Драб ушел, а Вася с удивлением увидел перемены, произошедшие с отцом. его взгляд выражал любовь и доброту. Вася понял, что теперь отец всегда будет смотреть на него такими глазами. Потом он попросил отца отпустить его на гору попрощаться с Марусей. Отец тут же согласился. И еще дал Васе денег для Тыбурция, но не от судьи, а от имени его, Васи.

Заключение
После похорон Маруси Тыбурций и Валек куда-то исчезли. Старая часовня со временем развалилась еще больше. И только одна могила каждую весну по-прежнему зеленела. Это была могила Маруси. Вася, его отец и Соня часто посещали ее. Вася и Соня там вместе читали, думали, делились своими мыслями. Здесь же они, уезжая из родного города, дали свои обеты.


«В дурном обществе». Уроки по повести В.Короленко

Я ИДУ НА УРОК

Ольга ЕРЁМИНА

5-й класс

Уроки по повести В.Короленко «В дурном обществе»

Урок 1. В.Г. Короленко: детство писателя, начало литературной деятельности. «В дурном обществе»

I. Программа под редакцией В.Я. Коровиной обращается к творчеству В.Г. Короленко только один раз: в 5-м классе. Имея это в виду, мы предлагаем учителю подробно, но на доступном пятиклассникам уровне рассказать об этом замечательном писателе и человеке.

Слово учителя. (Использованы материалы статьи: Гуськов С.Н .: Русские писатели. XX век // Биобиблиографический словарь. М.: Просвещение, 1998. Ч. I. С. 665–670.)

В нашей жизни мы встречаем множество людей, которые поступают “как все”, “как принято”. Есть другие люди - их очень мало, и встречи с ними драгоценны, - встречи с людьми, которые поступают, как велит им голос совести, никогда не отступая от своих нравственных принципов. На примере жизни таких людей мы учимся, как надо жить. Таким удивительным человеком, “нравственным гением” русской литературы был Владимир Галактионович Короленко.

Короленко родился в 1853 году в Житомире. Отец его, уездный судья, был известен своей кристальной честностью. Мать была очень впечатлительна и религиозна. Короленко знал русский, польский и украинский языки, посещал православный и католический храмы. Отец умер, когда Владимиру было только тринадцать лет, и семья осталась без средств к существованию. Вскоре семья переехала в город Ровно, где Короленко начал учиться в реальной гимназии (другой гимназии в Ровно не было).

В те времена в Российской империи были гимназии двух видов: реальные и классические. В классической гимназии изучали древние языки - древнегреческий и латынь, - и для поступления в университет необходимо было держать экзамены по этим языкам. После реальной гимназии поступать в университет было нельзя: выпускник мог рассчитывать только на получение “реального” образования: инженерного, сельскохозяйственного.

Короленко окончил гимназию с серебряной медалью и приехал в Петербург, чтобы учиться. Материальные трудности мешали этому: пришлось добывать деньги случайными заработками. Короленко раскрашивал ботанические атласы, читал корректуру и переводил. В 1874 году Короленко переехал в Москву, которая тогда не была столицей, и поступил на лесное отделение Петровской академии (сейчас - Сельскохозяйственная академия имени К.А. Тимирязева).

В академии были установлены жёсткие полицейские порядки: во всём мире после Парижской коммуны 1871 года возникали рабочие и социалистические партии, действовал I Интернационал - Международное товарищество рабочих, и царское правительство боялось, что коммунистические идеи из Западной Европы проникнут в Россию. Особые люди доносили обо всём, что делается в академии, студенты которой по традиции ездили на стажировку за границу.

Студенты были недовольны полицейскими порядками в академии. Короленко в Москве посещал собрания революционно настроенной молодёжи. В 1876 году он подал коллективное прошение от имени семидесяти девяти студентов об отмене полицейских порядков в академии и был отправлен на год в ссылку в Вологодскую губернию. Через год Короленко вновь стал студентом и снова был исключён. Тогда Короленко начал работать корректором в газете, где и была напечатана первая заметка будущего писателя.

Царское правительство считало Короленко “опасным агитатором и революционером”, и в 1879 году Короленко был по ложному подозрению арестован и выслан в Вятскую губернию. Там он подружился с крестьянами и через полгода был выслан на новое место - “за сближение с крестьянским населением и за вредное вообще влияние”.

Первое своё серьёзное произведение - очерк «Чудная» - Короленко написал по пути в очередную ссылку в Вышневолоцкой политической тюрьме.

В 1881 году был убит император Александр II. Все жители России должны были принести присягу верности новому императору Александру III. Это была формальная процедура, но Короленко был человеком, который ни в чём не мог пойти против своей совести, и отказался присягать на верность новому императору. Он написал: “Я испытал лично и видел столько неправды от существующего строя, что дать обещание в верности самодержавию не могу”. За это он был отправлен в самую тяжёлую и длительную ссылку - в Якутию, в слободу Амга. Именно там, в далёкой Якутии, Короленко стал настоящим писателем, и именно там создал рассказ «В дурном обществе».

Возвратившись в Центральную Россию, Короленко быстро становится известным писателем, сотрудничает со многими журналами и газетами, затем сам становится соиздателем журнала «Русское богатство». До конца жизни Короленко остаётся защитником справедливости, в своих произведениях всегда выступая на стороне тех, кто несчастен. В этой верности правде и голосу своей совести заключалась уникальность личности Короленко, стойкость и мужество которого удивляли современников и могут служить примером для нас с вами.

II. «В дурном обществе». Будем стремиться к тому, чтобы текст повести как можно чаще звучал на уроке. В 5-м классе, когда круг читательских интересов у детей только формируется, восприятие произведения и интерес к творчеству его создателя зависят от того, насколько эмоциональным и личностно мотивированным было первое знакомство с произведением. Мы считаем, что знакомство с большинством произведений, включённых в учебную программу, в 5-м классе должно начинаться на уроке при эмоциональном подъёме. Хорошее чтение учителя увлечёт детей и побудит их к дальнейшему активному чтению программного и других произведений.

Чтение первых трёх глав произведения занимает (в зависимости от темпа чтения) 25–30 минут. С помощью интонации учитель сможет передать неприятие Васей сцены изгнания неугодных из замка, сложность отношений Васи с отцом. Сцена первого знакомства Васи с Валеком и Марусей в часовне, являющаяся завязкой произведения, заинтересует детей и побудит их дочитать дома повесть до конца.

Урок 2. Сюжет и композиция повести «В дурном обществе»

I. Начиная урок, спросим детей об их впечатлениях от повести. Выслушав высказывания детей, спросим:

Как вы думаете, прочитанное нами произведение - рассказ или повесть? Почему?

Прочитаем определение повести (с. 42 учебника) и выпишем его себе в тетрадь.

Повесть - один из видов эпического произведения.

Рассказ - малая форма: одна сюжетная линия, один главный герой.

Повесть - средняя форма: две-три сюжетные линии, два-три главных героя.

Роман - большая форма: несколько сюжетных линий, большое количество героев.

Почему «В дурном обществе» мы можем назвать повестью? Сколько в этом произведении главных героев? Назовите их.

Что такое сюжет?

Вспомним, что сюжет - это ряд событий, положенных в основу произведения.

Как вы понимаете, что такое “сюжетная линия”?

Сюжетная линия - ряд событий, происходящих с одним героем.

Сколько сюжетных линий можно выделить в произведении Короленко?

Ответ на этот вопрос будет достаточно сложным для детей. Выделим линию жизни Васи (отметим проблему отношения Васи с отцом) и линию жизни семьи Тыбурция . Пересечение этих линий приводит к изменению в жизни Васи и в жизни этой семьи.

Для дальнейшей работы нам понадобится хорошее знание содержания повести, поэтому предлагаем составить сложный план повести, выделяя границы эпизодов. В ходе работы учитель прокомментирует непонятные для учеников места, выяснит, какие проблемы оказались для детей актуальными.

II. Образ серого, сонного города. Отношения Васи с отцом.

Беседа

От чьего имени ведётся рассказ?

Вася - сын судьи. Судья - едва ли не единственный представитель закона в маленьком городке, “местечке”, находящемся на юго-западе Российской империи.

“Сонные, заплесневевшие пруды”, “серые заборы”, “подслеповатые, ушедшие в землю хатки” - всё это создаёт образ городка, живущего мелкой жизнью, в которой нет ярких чувств и событий.

Что побудило старого Януша прогнать из замка некоторых жильцов? Кому они были неугодны?

“Но Януш и старые ведьмы с криком и ругательствами гоняли их отовсюду, угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с увесистою дубиной в руках”. Будочник - полицейский, значит, изгнание совершалось с ведома и под покровительством полиции.

Как складывались отношения Васи с отцом?

Будем осторожны, обсуждая этот вопрос: у многих учеников в семьях нет благополучия, и нужно быть внимательными к чувствам детей, чтобы не травмировать их. Обратим внимание на желание Васи сблизиться с отцом, на глубокое горе отца после смерти любимой жены.

Мать Васи умерла, когда ему было шесть лет. С этого времени мальчик чувствовал постоянное одиночество. Отец слишком любил мать, когда она была жива, и не замечал мальчика из-за своего счастья. После смерти жены горе мужчины было таким глубоким, что он замкнулся в себе. Вася чувствовал горе от того, что умерла мама; ужас одиночества углублялся, потому что отец отворачивался от сына “с досадой и болью”. Все считали Васю бродягой и негодным мальчишкой, и отец тоже привык к этой мысли.

Почему мальчик начал бродяжить?

Герой “не встречал привета и ласки” дома, но не только это заставляло его уходить по утрам из дому: в нём жила жажда познания, общения, добра. Он не мог примириться с затхлой жизнью городка: “Мне всё казалось, что где-то там, в этом большом и неведомом свете, за старою оградою сада, я найду что-то; казалось, что я должен что-то сделать и могу что-то сделать, но только не знал, что именно”.

III. Характеристика героя.

В конце урока учитель разделит класс на несколько групп и объяснит, как выполнять домашнее задание: составить рассказ о герое.

Как выглядит герой?

Из какой он семьи? Из какого общества?

Какие поступки он совершает?

Какие качества героя проявляются в этих поступках?

Домашнее задание. Составить рассказы о Васе; о Валеке; о Марусе (сравнить с Соней); о Тыбурции.

Урок 3. Жизнь детей из благополучной и обездоленной семей. Вася, Валек, Маруся, Тыбурций. Путь Васи к правде и добру

На уроке беседуем о главных героях повести, слушаем подготовленные дома рассказы учеников о героях повести: Васе, Валеке, Марусе, Тыбурции. Просим учеников подтверждать свои высказывания цитатами, пересказывать соответствующие эпизоды повести. После выступления одного человека другие, готовившие эту же тему, дополняют его ответ. Делаем выводы, кратко записываем их на доске и в тетрадях. Рассматриваем иллюстрации, определяем, какие эпизоды изобразил художник.

Почему повесть названа «В дурном обществе»? Кто в повести произносит это выражение?

Повесть названа «В дурном обществе», потому что в ней рассказывается о сыне судьи, который подружился с нищими детьми. “Дурным обществом” называет компанию пана Тыбурция не сам мальчик, а старый Януш, который был когда-то одним из мелких графских служащих.

Рассказ ведётся от имени Васи, поэтому прямого описания Васи нет в повести. Вася был смелый мальчик, честный, добрый, он умел держать слово. В тот год, когда произошла эта история, ему было семь или восемь лет.

Валеку было около девяти лет. Он был больше Васи, “худой и тонкий, как тростинка. Одет он был в грязной рубашонке, руки держал в карманах узких и коротких штанишек. Тёмные курчавые волосы лохматились над чёрными задумчивыми глазами”. Валек вёл себя солидно и внушал Васе уважение “своими манерами взрослого человека”.

Маруся, сестра Валека, была худенькая маленькая девочка четырёх лет. “Это было бледное, крошечное создание, напоминавшее цветок, выросший без лучей солнца, - пишет Короленко в главе «Знакомство продолжается». - Несмотря на свои четыре года, она ходила ещё плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка; руки её были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее, как головка полевого колокольчика...”

Вася сравнивал Марусю со своей сестрой Соней, которой тоже было четыре года: “...моя Соня была кругла, как пышка, и упруга, как мячик. Она так резво бегала, когда, бывало, разыграется, так звонко смеялась, на ней всегда были такие красивые платья, и в тёмные косы ей каждый день горничная вплетала алую ленту”. Соня росла в достатке, за ней ухаживала горничная. Маруся росла в нищете и часто бывала голодна. За ней ухаживал брат Валек.

Что принесла Васе дружба с Валеком и Марусей?

После знакомства с Валеком и Марусей Вася чувствовал радость от новой дружбы. Ему нравилось беседовать с Валеком и приносить подарки Марусе. Но по ночам у него сжималось сердце от боли сожаления, когда мальчик думал о сером камне, который высасывает из Маруси жизнь.

Вася полюбил Валека и Марусю, скучал по ним, когда не мог прийти к ним на гору. Не видеть друзей стало для него большим лишением.

Какое горькое открытие сделал Вася, подружившись с Валеком?

Когда Валек сказал Васе прямо, что они нищие и им приходится воровать, чтобы не умереть с голоду, Вася ушёл домой и горько плакал от чувства глубокого горя. Его любовь к друзьям не стала меньше, но к ней примешалась “острая струя сожаления, доходившая до сердечной боли”.

Как Вася познакомился с Тыбурцием?

Сначала Вася боялся Тыбурция, но после обещания никому не говорить об увиденном Вася увидел в Тыбурции нового человека: “Он распоряжался, как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания домочадцам”. Вася почувствовал себя членом нищей, но дружной семьи и перестал бояться Тыбурция.

Как и когда изменилось мнение Васи от отце?

Прочитаем с учениками разговор Валека и Васи (глава четвёртая), высказывание Тыбурция о судье (глава седьмая).

Мальчик считал, что отец его не любит, и считал его нехорошим. Слова Валека и Тыбурция, что судья - лучший человек в городе, заставили Васю по-новому посмотреть на отца.

Как менялся характер Васи во время дружбы с Валеком и Марусей?

Характер Васи и его отношение к жизни после встречи с Валеком и Марусей сильно изменились. Вася научился проявлять терпение. Когда Маруся не могла бегать и играть, Вася терпеливо сидел с ней рядом и приносил цветы. В характере мальчика проявилось сострадание и умение смягчать чужую боль. Он почувствовал глубину социальных различий и понял, что люди не всегда совершают плохие поступки (например, воруют) потому, что хотят этого. Вася увидел сложность жизни, начал задумываться над понятиями справедливости, верности и человеческой любви.

Тыбурций Драб был необычным человеком в маленьком городке Княжье-Вено. Откуда он пришёл в городок, никто не знал. В первой главе автор подробно описывает “наружность пана Тыбурция”: “Роста он был высокого, крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперёд нижняя челюсть и сильная подвижность лица напоминали что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились вместе с лукавством острая проницательность, энергия и ум”. Мальчик чувствовал постоянную глубокую печаль в душе этого человека.

Тыбурций рассказывал Васе, что у него когда-то давно вышло с законом “некоторое столкновение... то есть, понимаешь, неожиданная ссора... ах, малый, очень это была крупная ссора!” Мы можем сделать вывод, что Тыбурций непреднамеренно нарушил закон, и теперь он и его дети (жена, видимо, умерла) оказались вне закона, без документов, без права на жительство и без средств к существованию. Он чувствует себя “старым беззубым зверем в его последней берлоге”, не имеет возможностей и средств начать новую жизнь, хотя видно, что он человек образованный и такая жизнь ему не по душе.

Тыбурций и его дети находят приют в старом замке на острове, но Януш, бывший слуга графа, вместе с другими слугами и потомками слуг выгоняет чужаков из своего “родового гнезда”. Изгнанники поселяются в подземельях старой часовни на кладбище. Чтобы прокормиться, они занимаются мелким воровством в городе.

Несмотря на то, что ему приходится воровать, Тыбурций остро чувствует несправедливость. Он уважает отца Васи, который не делает разницы между бедными и богатыми и не продаёт свою совесть за деньги. Тыбурций уважает дружбу, которая завязалась между Васей, Валеком и Марусей, и в критический момент приходит Васе на помощь. Он находит нужные слова, чтобы убедить судью в чистоте намерений Васи. С помощью этого человека отец по-новому смотрит на своего сына и начинает понимать его.

Тыбурций понимает, что судья как представитель закона должен будет его арестовать, когда узнаёт о том, где он скрывается. Чтобы не ставить судью в ложное положение, Тыбурций с Валеком после смерти Маруси исчезают из городка.

Рассказ Короленко «В дурном обществе» иллюстрировал художник Г.Фитингоф. Рассмотрим вместе с детьми его иллюстрации. Удалось ли художнику передать особую атмосферу событий повести?

Домашнее задание. Выполнить письменно 12-е задание (с. 42): объяснить с помощью подбора синонимов и толкования значения перечисленные слова и выражения.

Индивидуальное задание. Подготовить выразительное чтение глав «Кукла» и «Заключение».

Урок 4. Глава «Кукла» - кульминация повести. Простота и выразительность языка повести. Подготовка к сочинению (Урок развития речи)

I. Глава «Кукла» - кульминация повести.

Главы «Кукла» и «Заключение» обязательно читаем вслух на уроке. Прежде чем начать чтение, выясним:

Какую роль в развитии сюжета играет старый Януш?

О чём говорил Януш отцу Васи при встрече в саду? Почему отец прогнал Януша?

Когда Вася нёс куклу Марусе, его увидел старый Януш. Какие последствия повлекла за собой эта встреча?

Читает главу учитель или заранее подготовленный ученик.

Беседа

Каким предстаёт перед нами Вася в эпизоде с куклой?

В эпизоде с куклой Вася предстал перед нами как человек, полный доброты и сострадания. Он пожертвовал своим спокойствием и благополучием, навлёк на себя подозрения ради того, чтобы его маленькая подруга могла радоваться игрушке - первый и последний раз в своей жизни. Тыбурций увидел эту доброту мальчика и сам пришёл в дом судьи в тот момент, когда Васе было особенно плохо. Он не мог предать своих товарищей, и Тыбурций, как человек проницательный, почувствовал это. Вася пожертвовал своим покоем ради Маруси, и Тыбурций тоже пожертвовал своим скрытным житьём на горе, хотя понимал, что отец Васи - судья: “У него есть глаза и сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках...”

Как вы понимаете слова Тыбурция, обращённые к Васе: “Может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу”?

Если ребёнок из обеспеченной семьи с детства узнает, что не все живут хорошо, что есть бедность и горе, то он научится сострадать этим людям и жалеть их.

Как вы думаете, что сказал Тыбурций отцу Васи? Как изменилось отношение отца к сыну?

Ученики выскажут предположения о разговоре Тыбурция с судьёй. Сопоставим фразы:

“Он быстро подошёл ко мне и положил мне на плечо тяжёлую руку”;

“- Отпустите мальчика, - повторил Тыбурций, и его широкая ладонь любовно погладила мою опущенную голову”;

“Я опять почувствовал на своей голове чью-то руку и вздрогнул. То была рука отца, нежно гладившая мои волосы”.

С помощью самоотверженного поступка Тыбурция судья увидел не образ бродяги-сына, к которому он привык, а истинную душу своего ребёнка:

“Я вопросительно поднял глаза на отца. Теперь передо мной стоял другой человек, но в этом именно человеке я нашёл что-то родное, чего тщетно искал в нём прежде. Он смотрел на меня обычным своим задумчивым взглядом, но теперь в этом взгляде виднелся оттенок удивления и как будто вопрос. Казалось, буря, которая только что пронеслась над нами обоими, рассеяла тяжёлый туман, нависший над душой отца. И отец только теперь стал узнавать во мне знакомые черты своего родного сына”.

Почему Вася и Соня приходили на могилку Маруси?

Вася и Соня приходили на могилку Маруси, потому что для них образ Маруси стал символом любви и человеческого страдания. Может быть, они дали обет всегда помнить о маленькой Марусе, о человеческом горе и помогать этому горю везде, где бы оно ни встретилось, своими делами изменять мир к лучшему.

II. Простота и выразительность языка повести.

Ученики говорят, что повесть написана простым языком, в основном так, как будто мальчик действительно сам рассказывает о том, что он видел. Но за этим повествованием от лица Васи мы слышим голос доброго и мудрого взрослого человека. Язык повести простой и в то же время выразительный.

Проверяя выполнение домашнего задания (12-е задание, с. 42), обратим внимание, пользовались ли ученики словарями при подготовке к уроку.

Выражение “дикое деревцо в поле” говорит о том, что мальчик рос без присмотра.

Короленко, описывая городок, говорит о “серых заборах, пустырях с кучами всякого хлама”. Заборы серые, потому что они деревянные и некрашеные. Одновременно это слово выступает и в переносном значении, создаёт особое настроение.

Убежище - это место, где можно укрыться, найти спасение от чего-нибудь.

Слово ютиться означает помещаться на небольшом пространстве, иметь пристанище в тесном помещении.

Кров - слово высокого стиля, обозначает жилище, приют.

Потомок - человек по отношению к своим предкам. Короленко пишет о “потомках слуг графского рода”, то есть о детях и внуках тех, кто когда-то служил графу.

Выражение “дурная слава” употребляют, когда хотят сказать, что о ком-то или о чём-то говорят много плохого. Короленко пишет: “Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой”.

Суровое лицо - угрюмое, сердитое лицо.

Раздоры - разногласия, ссоры, вражда.

Угрюмый человек - мрачный, неприветливый человек.

Притерпеться к упрёкам означает привыкнуть к тому, что тебе высказывают своё неодобрение или обвинения. Вася притерпелся к упрёкам, то есть привык и перестал обращать внимание на обвинения в том, что он бродяга.

“Серый камень” - это известняк. Короленко употребляет это выражение, когда хочет сказать, что Марусю убивает нищета и безрадостная жизнь.

“Призраки старого замка” - это бывшие графские служащие и их потомки, потерявшие смысл существования и живущие как призраки.

“Дурное общество” - общество людей, совершающих предосудительные, безнравственные с точки зрения господствующей морали поступки.

III. Подготовка к сочинению.

Тема сочинения: «Путь Васи к правде и добру».

Подобную тему сочинения - «Васина дорога к правде и добру» - предлагает авторский коллектив: О.Б. Беломестных, М.С. Корнеева, И.В. Золотарёва (Беломестных О.Б., Корнеева М.С., Золотарёва И.В. Поурочные разработки по литературе. 5-й класс. М.: ВАКО, 2002. С. 321–322).

Они пишут:

“При обдумывании темы обсуждаем каждое слово.

Васина - значит, нас будет интересовать судьба именно этого героя. Чем интересен этот герой? Именно он показан в движении - внутреннем движении.

Дорога - необходимо проследить этапы этого движения, его направление.

К правде и добру - изменения, произошедшие с Васей, повернули его к людям, из бродяги превратили в доброго и сострадательного человека”.

Эта цитата хорошо показывает важность работы с формулировкой темы сочинения, но даже ради более чёткого обозначения темы нельзя говорить, что Вася из бродяги превратился в доброго человека, тем самым утверждая, что, будучи бродягой, он не был ни добрым, ни сострадательным. Будет правильно, если мы скажем, что во время дружбы с обездоленными детьми Вася смог осознать то неясное “что-то”, к которому он стремился, и проявить лучшие человеческие качества. Уже в самом начале повести мы видим в Васе желание понять отца, любовь к младшей сестрёнке, сострадание к людям, которых выгоняют из замка, внимание и любовь к природе (“мне нравилось встречать пробуждение природы”), смелость (первый полез в часовню), благородство (не стал драться с Валеком, когда увидел Марусю), верность своему слову.

Авторы цитируемого пособия так выделяют идею сочинения: “...дружба с обездоленными детьми помогла проявиться лучшим Васиным наклонностям, доброте, вернула добрые отношения с отцом”. Говорить “вернула добрые отношения с отцом” - значит утверждать, что раньше эти отношения были, потом по вине Васи они изменились, и только дружба с детьми подземелья вернула ему добрые отношения с отцом. Читаем текст повести: “Он слишком любил её, когда она была жива, не замечая меня из-за своего счастья. Теперь меня закрывало от него тяжёлое горе”. Правильно будет сказать, что рассказ Тыбурция изменил отношение отца к собственному сыну.

Обозначим идею сочинения так: дружба Васи с Валеком и Марусей помогла проявиться лучшим Васиным качествам, сыграла главную роль в выборе жизненной позиции.

План сочинения

В зависимости от уровня класса ученики самостоятельно или коллективно составят и обсудят план сочинения. Учитель может предложить вопросы, направляющие составление плана:

Что мы узнаём о Васе в начале повести? Кто он, как выглядит, где живёт?

Какие поступки он совершает, какие качества проявляет в момент знакомства с Валеком и Марусей; во время дружбы с детьми; во время критического разговора с отцом?

Какую роль сыграла дружба Васи с обездоленными детьми в его судьбе?

Составим список человеческих качеств, которые проявляет Вася: любовь к родным, желание понять людей, внимание и любовь к природе, смелость, благородство, верность своему слову, честность, сострадание, доброта, милосердие.

Учитель в зависимости от ресурсов времени и уровня класса определит, будет ли сочинение классным или домашним. Если сочинение будет задано на дом, то урок развития речи посвятим подробной работе над ошибками и обучению детей редактированию собственных текстов, уделяя особое внимание различным категориям ошибок: фактическим, лексическим, стилистическим, речевым. Как правило, большинство ошибок в постановке знаков препинания возникает там, где имеются речевые ошибки. Работа над умением выражать грамотно свою мысль - хорошая профилактика пунктуационных ошибок.