В людях горький читать по главам. В людях

Часть I

Служит «мальчиком» при магазине «модной обуви». Хозяин кажется слепым. Делает гримасы, но хозяин это замечает. Чешутся руки. Хозяин сказал, что «ветошничество - это хуже нищенства, хуже воровства». Сознается, что и воровал. В магазине также торговал брат, Саша Яковлев, приказчик. «Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку... Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивались в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, а я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи». Приказчик липнул к покупательницам. Алеше было смешно смотреть на его приемы. По утрам его будили на час раньше, чем Сашу. Он чистил обувь, платье хозяев, приказчика, Саши, ставил самовар, носил дрова. В магазине подметал пол, разносил покупателям товар, ходил домой за обедом. В это время на дверях стоял Саша, его это унижало. «Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то призваны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное». Случай с актрисой. После этого налил хозяину в часы уксуса. Часы вспотели. «Уж не к худу ли?»

Однажды к нему подошел церковный сторож и попросил украсть для него калоши. Красть нельзя. Но он отличался от окружающих людей. Согласился. Сторож сказал, что он их возьмет и хозяину доложит. «Как это ты ни с того ни с сего - на, возьми?!... Разве можно человеку верить?» Саша с приказчиком воровали.

Кухарка. Саша не любил ее. Предлагал Алеше измазать ее лицо ваксой. Трудно понять добрая она или злая. Иногда приходила к нему ночью. Ей страшно, просила что-нибудь рассказать. Кухарка умерла на их глазах: наклонилась, чтобы поднять самовар, потом свалилась, а изо рта потекла кровь. Страшно было спать.

Саша что-то запирал в сундуке. Доверился. Оказалось, что это: оправа для очков, разноцветные пуговицы, медные булавки, подковки, пряжки, медная дверная ручка, сломанный костяной набалдашник трости, головная гребенка, «Сонник и оракул» и т.д. ожидал увидеть игрушки. Их Алеша никогда не видел.

Саша обещал Алеше нечто удивительное. Это оказалась маленькая пещерка. Это вроде часовня. Задушил воробья, это покойник. И гробик сделал. Алеше не понравилось. Мальчики подрались. Саша обещал заколдовать. Решил бежать из города.

Саша измазал его сажей. Ожегся и попал в больницу. Познакомился с солдатом. Пришла бабушка. Дома еще хуже. У деда 100 рублей стащили.
Часть II

Дед разорился совсем. Крестник обманул. Бабушка пыталась замолить грехи и разносила тихую милостыню. Брат его не узнал. Вяхиря задушил ветряк, у Язя отнялись ноги, Хаби ушел в город. На их улице поселились новые: мальчик Нюшка, две сестры. В старшую Кострома и Чурка влюбились. Хромая, но красивая. Скоро познакомились. Она уронила костыль, а Алеша забинтованными руками пытался подать костыль. Не понравилась. Как в нее могли влюбиться товарищи.

Вскоре он стремился чаще видеть девочку. «Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону». Кострома и Чурка всячески пытались превзойти друг друга, они даже дрались. Все из-за Людмилы (девочки). Сказал об этом девочке. Ее обижало это. Она не распутная. А товарищи ее трогали и щипали.

Стало жалко ее. Купил ей леденцов. Вместе читали «Камчадалку». Не нравилась эта книга. А у нее еще несколько частей было. Приходил к девочке, помогал ей стряпать, убирать. «Мы с тобой живем, как муж с женой, только спим порознь. Мы даже лучше живем - мужья женам не помогают...»

Бабушка поощряла их дружбу, только чтобы не баловали. Отец Людмилы ходил баб цеплять. Страшная история про охотника Калинина, будто из гроба встает. Сын лавочницы Валек. Предложил за двугривенный и папиросы ночевать на могиле охотника. Чурка вызвался, но потом испугался. Потом Алеша, обидно было его издевки слушать. Бабушка поддержала. Страшно. Рядом упали обломки кирпича - Валек запугивал. Но от близости людей стало лучше. Думал о матери, она редко наказывала справедливо и по заслугам. Разбудила бабушка. Сказала, что можно признаться, что страшно. «Все надо испытать самому... Сам не научишься - никто не научит...» стало быть Калинин не встает. Людмила смотрела с ласковым удивлением, дед был доволен, а Чурка: «Ему - легко, у него бабушка - ведьма!»
Часть III

Брат Коля умер. Язев отец вырыл могилу дешево. Разрыли могилу матери. «Заглядывая в желтую яму, откуда исходил тяжелый запах, я видел в боку ее черные, влажные доски. Я нарочно двигался, чтобы песок скрыл эти доски». Было очень плохо.

Дед собирался в лес по дрова, взял с собой Алешу и бабушку за травами. Сбежал от деда. С бабушкой хорошо. Провалился в яму, распорол себе бок. Бабушка перевязала раны, приложила травы. Хорошо, что хозяина не было. Часто с бабушкой потом ходили в лес. Бабушка продавала собранное. Лес вызывал у мальчика чувство душевного покоя. Однажды к ней подошел волк. Бабушка прогнала его. Мальчик подумал, что это собака, хотел позвать. Однажды в него попал охотник. Алеша терпеливо относился к боли.

Однажды дед сказал, что Алеше нужно идти в город. Он его пристроил к Матрене, чертежником будет.

Прощался с Людмилой. Сказала, что ее скоро тоже повезут в город, отец хочет, чтобы ее ногу совсем отрезали. Боялась.

Была осень. Алеше хотелось, взять бабушку, Людмилу и пойти с ними по миру.
Часть IV

С хозяином был знаком. Они приходили в гости. «...старший, горбоносый, с длинными волосами, приятен и, кажется, добрый; младший, Виктор, остался с тем же лошадиным лицом и в таких же веснушках. Их мать - сестра моей бабушки - очень сердита и криклива. Старший - женат». Жена хозяина все напоминала, что подарила его матери тальму. Это скоро надоело. Сказал: «Подарила, так уж не хвастайся». «Мне тоже не нравилось, что эти люди - родня бабушке; по моим наблюдениям, родственники относятся друг к другу хуже чужих: больше чужих зная друг о друге худого и смешного, они злее сплетничают, чаще ссорятся и дерутся». Свекровь и сноха каждый день ругались. Много пили и ели. Спал на кухне так, что голове было жарко, а ногам холодно. «Мне было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов хозяев, нарушать законы - стало источником удовольствия для меня». Работы много. Ближайшее начальство - бабушка. Молилась яростно. У нее с дедом один бог. Работал охотно, за глаза женщины его даже хвалили, а так ругали.

Молодая хозяйка все донимала с тальмой. «Что же мне за эту тальму шкуру снять с себя для вас?» женщины раскричались. Хозяин обещал отослать к дедушке, будешь, мол, опять тряпичником. Обидно стало, сказал, что взяли в ученики и не учат. Стал учить. На листе бумаги фасад двухэтажного дома с множеством окон и лепниной. Получилось плохо. Нарисовал людей, птиц, вертикальные полосы («дождик идет»).вторая копия вышла лучше. Но решил нарисовать в окнах людей, извозчика. Так веселее. Все же нарисовал, как нужно. Предложил нарисовать план квартиры. Старуху это не устраивало: «Чтобы чужой работал, а брата единого, родную кровь - прочь?» Пришлось пока оставить. Старуха мешала учиться чертежному делу. Безумно любила младшего сына. Тот посылал ее к черту. Она не всегда и обижалась. Думал, что было бы здорово, если бы дедушка на ней женился - она бы его грызла. Вокруг была грубость и разврат. Старуха обо всем знала и всем это грязно рассказывала. Даже хозяин смущался. Говорили вообще неправильно, коверкали слова, что раздражало Алешу. Жилось плохо, но совсем плохо было, когда бабушка приходила. Денег у нее не было, она надеялась, что работу Алеши оплатят. Сестра была груба с нею. Хозяину бабушка нравилась. Она просила мальчика потерпеть годочка два, пока не окрепнет.

Гулять не пускали, но должен был ходить в церковь по субботам и по праздникам. Ему нравилось бывать в церквах. Но иногда прогуливал. Нравилось по улицам ходить. Любил заглядывать в форточки и думать, кто чем живет. Иногда задерживался. Хозяева допрашивали, где был. Они все знали. Было легко поймать на лжи. Если давали деньги, то прогуливал их. Однажды проиграл гривенник, пришлось стащить просфору. Боялся исповеди. Тем более, что разбивал у него калитку камнями. Признался, что просфору воровал, старших не слушался. Запрещенные книги не читал, а остальное не интересовало. Было не только не страшно, но еще и не интересно. Только было любопытно про запрещенные книги. Причаститься не смог. Проиграл. Боялся, что будут спрашивать, но обошлось. К пасхе принесли чудотворную икону. Любил богородицу. И вместо руки поцеловал в губы. Боялся наказания. Украсил стропила. Это всем понравилось. Хозяин дал пятак. Укрепил и повесил на видном месте как медаль за работы. Через день исчезла. Наверное, старуха стащила.
Часть V

Весною убежал. К бабушке не пошел стыдно было. Посоветовали устроиться на корабль посудником. Пришлось идти за бабушкой (паспорта не было). Повар ему не понравился, но от хорошо его накормил. За пароходом на буксире баржа с арестантами. Очень интересовала. Вспоминал, как в детстве плыли в Нижний.

На пароходе повар Смурый, его помощник Яков Иваныч, кухонный посудник Максим, официант Сергей. Яков говорил только про женщин и всегда грязно. Смурый заставлял Алешу читать ему вслух. Книжки плохие. Ссорились часто, но Смурого не трогали. Очень сильный. Их читательские вкусы совсем не сходились. Понравился повару «Тарас Бульба». Даже плакал. Иногда отрывал от работы, чтобы тот ему читал. Максим должен был работать за него. Тот злился и бил посуду.

На корабль сели 2 пьяные. Ночью Сергей подошел и потащил его женить. Пьян был. Подбежал тоже пьяный Максим, потащили вдвоем. Но там стоял Смурый. Недалеко Яков, из рук которого выбивалась девица. Алешу отпустили. «Пропадешь ты в свином стаде, жалко мне тебя, кутенок.

-------
| сайт collection
|-------
| Максим Горький
| В людях
-------

Я – в людях, служу «мальчиком» при магазине «модной обуви», на главной улице города.
Мой хозяин – маленький, круглый человечек; у него бурое, стертое лицо, зеленые зубы, водянисто-грязные глаза. Он кажется мне слепым, и, желая убедиться в этом, я делаю гримасы.
– Не криви рожу, – тихонько, но строго говорит он.
Неприятно, что эти мутные глаза видят меня, и не верится, что они видят, – может быть, хозяин только догадывается, что я гримасничаю?
– Я сказал – не криви рожу, – еще тише внушает он, почти не шевеля толстыми губами.
– Не чеши рук, – ползет ко мне его сухой шепот. – Ты служишь в первоклассном магазине на главной улице города, это надо помнить! Мальчик должен стоять при двери, как статуй…
Я не знаю, что такое статуй, и не могу не чесать рук, – обе они до локтей покрыты красными пятнами и язвами, их нестерпимо разъедает чесоточный клещ.
– Ты чем занимался дома? – спрашивает хозяин, рассматривая мои руки.
Я рассказываю, он качает круглой головой, плотно оклеенной серыми волосами, и обидно говорит:
– Ветошничество – это хуже нищенства, хуже воровства.
Не без гордости я заявляю:
– Я ведь и воровал тоже.
Тогда, положив руки на конторку, точно кот лапы, он испуганно упирается пустыми глазами в лицо мне и шипит:
– Что-о? Как это воровал?
Я объясняю – как и что.
– Ну, это сочтем за пустяки. А если ты у меня украдешь ботинки али деньги, я тебя устрою в тюрьму до твоих совершенных лет…
Он сказал это спокойно, я испугался и еще больше невзлюбил его.
Кроме хозяина, в магазине торговал мой брат, Саша Яковов, и старший приказчик – ловкий, липкий и румяный человек. Саша носил рыженький сюртучок, манишку, галстук, брюки навыпуск, был горд и не замечал меня.
Когда дед привел меня к хозяину и просил Сашу помочь мне, поучить меня, – Саша важно нахмурился, предупреждая:
– Нужно, чтоб он меня слушался!
Положив руку на голову мою, дед согнул мне шею.
– Слушай его, он тебя старше и по годам и по должности…
А Саша, выкатив глаза, внушил мне:
– Помни, что дедушка сказал!
И с первого же дня начал усердно пользоваться своим старшинством.
– Каширин, не вытаращивай зенки, – советовал ему хозяин.
– Я – ничего-с, – отвечал Саша, наклоняя голову, но хозяин не отставал:
– Не бычись, покупатели подумают, что ты козел…
Приказчик почтительно смеялся, хозяин уродливо растягивал губы, Саша, багрово налившись кровью, скрывался за прилавком.
Мне не нравились эти речи, я не понимал множества слов, иногда казалось, что эти люди говорят на чужом языке.
Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку; она, покрывая щеки его морщинами, не изменяла слепых глаз.

Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи.
Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы. Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно боится сломать ногу, а нога – толстая, похожа на бутылку с покатыми плечиками, горлышком вниз.
Однажды какая-то дама сказала, дрыгая ногой и поеживаясь:
– Ах, как вы щекочете…
– Это-с – из вежливости, – быстро и горячо объяснил приказчик.
Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и, чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей, – уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в то же время я думал, что никогда не сумею так вежливо растопыривать пальцы, так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.
Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался глаз на глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.
– Ах, – вздохнула женщина, – какой вы шалунишка!
А он надул щеки и тяжко произнес:
– Мм-ух!
Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей тяжелым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне:
– Прогонят тебя за эти штуки! Ну, что тут смешного?
И объяснил: если приказчик нравится дамам – торговля идет лучше.
– Даме и не нужно башмаков, а она придет да лишние купит, только бы поглядеть на приятного приказчика. А ты – не понимаешь! Возись с тобой…
Это меня обидело, – никто не возился со мной, а он тем более.
По утрам кухарка, женщина больная и сердитая, будила меня на час раньше, чем его; я чистил обувь и платье хозяев, приказчика, Саши, ставил самовар, приносил дров для всех печей, чистил судки для обеда. Придя в магазин, подметал пол, стирал пыль, готовил чай, разносил покупателям товар, ходил домой за обедом; мою должность у двери в это время исполнял Саша и, находя, что это унижает его достоинство, ругал меня:
– Увалень! Работай вот за тебя…
Мне было тягостно и скучно, я привык жить самостоятельно, с утра до ночи на песчаных улицах Кунавина, на берегу мутной Оки, в поле и в лесу. Не хватало бабушки, товарищей, не с кем было говорить, а жизнь раздражала, показывая мне свою неказистую, лживую изнанку.
Нередко случалось, что покупательница уходила, ничего не купив, – тогда они, трое, чувствовали себя обиженными. Хозяин прятал в карман свою сладкую улыбку, командовал:
– Каширин, прибери товар!
И ругался:
– Ишь нарыла, свинья! Скушно дома сидеть дуре, так она по магазинам шляется. Была бы моей женой – я б тебя…
Его жена, сухая, черноглазая, с большим носом, топала на него ногами и кричала, как на слугу.
Часто, проводив знакомую покупательницу вежливыми поклонами и любезными словами, они говорили о ней грязно и бесстыдно, вызывая у меня желание выбежать на улицу и, догнав женщину, рассказать, как говорят о ней.
Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.
Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими глазами, она была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха, – лицо ее возвышалось над мехом, как удивительный цветок. Сбросив с плеч ротонду на руки Саши, она стала еще красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шелком, в ушах сверкали брильянты, – она напомнила мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша. Ее приняли особенно почтительно, изгибаясь перед нею, как перед огнем, захлебываясь любезными словами. Все трое метались по магазину, точно бесы; на стеклах шкапов скользили их отражения, казалось, что все кругом загорелось, тает и вот сейчас примет иной вид, иные формы.
А когда она, быстро выбрав дорогие ботинки, ушла, хозяин, причмокнув, сказал со свистом:
– С-сука…
– Одно слово – актриса, – с презрением молвил приказчик.
И они стали рассказывать друг другу о любовниках дамы, о ее кутежах.
После обеда хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в руках и растерянно бормотал:
– Что за оказия? Вдруг часы вспотели! Никогда этого не бывало – вспотели! Уж не к худу ли?
Несмотря на обилие суеты в магазине и работы дома, я словно засыпал в тяжелой скуке, и все чаще думалось мне: что бы такое сделать, чтоб меня прогнали из магазина?
Снежные люди молча мелькают мимо двери магазина, – кажется, что они кого-то хоронят, провожают на кладбище, но опоздали к выносу и торопятся догнать гроб. Трясутся лошади, с трудом одолевая сугробы. На колокольне церкви за магазином каждый день уныло звонят – Великий пост; удары колокола бьют по голове, как подушкой: не больно, а глупеешь и глохнешь от этого.
Однажды, когда я разбирал на дворе, у двери в магазин, ящик только что полученного товара, ко мне подошел церковный сторож, кособокий старичок, мягкий, точно из тряпок сделан, и растрепанный, как будто его собаки рвали.
– Ты бы, человече божий, украл мне калошки, а? – предложил он.
Я промолчал. Присев на пустой ящик, он зевнул, перекрестил рот и – снова:
– Украдь, а?
– Воровать нельзя! – сообщил я ему.
– А воруют, однако. Уважь старость!
Он был приятно не похож на людей, среди которых я жил; я почувствовал, что он вполне уверен в моей готовности украсть, и согласился подать ему калоши в форточку окна.
– Вот и ладно, – не радуясь, спокойно сказал он. – Не омманешь? Ну, ну, уж я вижу, что не омманешь…
Посидел с минуту молча, растирая грязный, мокрый снег подошвой сапога, потом закурил глиняную трубку и вдруг испугал меня:
– А ежели я тебя омману? Возьму эти самые калоши, да к хозяину отнесу, да и скажу, что продал ты мне их за полтину? А? Цена им свыше двух целковых, а ты – за полтину! На гостинцы, а?
Я немотно смотрел на него, как будто он уже сделал то, что обещал, а он все говорил тихонько, гнусаво, глядя на свой сапог и попыхивая голубым дымом.
– Если окажется, напримерно, что это хозяин же и научил меня: иди испытай мне мальца – насколько он вор? Как тогда будет?
– Не дам я тебе калоши, – сказал я сердито.
– Теперь уж нельзя не дать, коли обещал!
Он взял меня за руку, привлек к себе и, стукая холодным пальцем по лбу моему, лениво продолжал:
– Как же это ты ни с того ни с сего – на, возьми?!
– Ты сам просил.
– Мало ли чего я могу попросить! Я тебя попрошу церкву ограбить, как же ты – ограбишь? Разве можно человеку верить? Ах ты, дурачок…
И, оттолкнув меня, он встал.
– Калошев мне не надо краденых, я не барин, калошей не ношу. Это я пошутил только… А за простоту твою, когда Пасха придет, я те на колокольню пущу, звонить будешь, город поглядишь…
– Я знаю город.
– С колокольни он краше…
Зарывая носки сапог в снег, он медленно ушел за угол церкви, а я, глядя вслед ему, уныло, испуганно думал: действительно пошутил старичок или подослан был хозяином проверить меня? Идти в магазин было боязно.
На двор выскочил Саша и закричал:
– Какого черта ты возишься!
Я замахнулся на него клещами, вдруг взбесившись.
Я знал, что он и приказчик обкрадывают хозяина: они прятали пару ботинок или туфель в трубу печи, потом, уходя из магазина, скрывали их в рукавах пальто. Это не нравилось мне и пугало меня, – я помнил угрозу хозяина.
– Ты воруешь? – спросил я Сашу.
– Не я, а старший приказчик, – объяснил он мне строго, – я только помогаю ему. Он говорит – услужи! Я должен слушаться, а то он мне пакость устроит. Хозяин! Он сам вчерашний приказчик, он все понимает. А ты молчи!
Говоря, он смотрел в зеркало и поправлял галстук теми же движениями неестественно растопыренных пальцев, как это делал старший приказчик. Он неутомимо показывал мне свое старшинство и власть надо мною, кричал на меня басом, а приказывая мне, вытягивал руку вперед отталкивающим жестом. Я был выше его и сильнее, но костляв и неуклюж, а он – плотненький, мягкий и масляный. В сюртуке и брюках навыпуск он казался мне важным, солидным, но было в нем что-то неприятное, смешное. Он ненавидел кухарку, бабу странную, – нельзя было понять, добрая она или злая.
– Лучше всего на свете люблю я бои, – говорила она, широко открыв черные, горячие глаза. – Мне все едино, какой бой: петухи ли дерутся, собаки ли, мужики – мне это все едино!
И если на дворе дрались петухи или голуби, она, бросив работу, наблюдала за дракою до конца ее, глядя в окно, глухая, немая. По вечерам она говорила мне и Саше:
– Что вы, ребятишки, зря сидите, подрались бы лучше!
Саша сердится:
– Я тебе, дуре, не ребятишка, а второй приказчик!
– Ну этого я не вижу. Для меня, покуда не женат, ребенок!
– Дура, дурья голова…
– Бес умен, да его бог не любит.
Ее поговорки особенно раздражали Сашу, он дразнил ее, а она, презрительно скосив на него глаза, говорила:
– Эх ты, таракан, богова ошибка!
Не однажды он уговаривал меня намазать ей, сонной, лицо ваксой или сажей, натыкать в ее подушку булавок или как-нибудь иначе «подшутить» над ней, но я боялся кухарки, да и спала она чутко, часто просыпаясь; проснется, зажжет лампу и сидит на кровати, глядя куда-то в угол. Иногда она приходила ко мне за печку и, разбудив меня, просила хрипло:
– Не спится мне, Лексейка, боязно чего-то, поговори-ка ты со мной.
Сквозь сон я что-то рассказывал ей, а она сидела молча и покачивалась. Мне казалось, что горячее тело ее пахнет воском и ладаном и что она скоро умрет. Может быть, даже сейчас вот ткнется лицом в пол и умрет. Со страха я начинал говорить громко, но она останавливала меня:
– Шш! А то сволочи проснутся, подумают про тебя, что ты любовник мой…
Сидела она около меня всегда в одной позе: согнувшись, сунув кисти рук между колен, сжимая их острыми костями ног. Грудей у нее не было, и даже сквозь толстую холстину рубахи проступали ребра, точно обручи на рассохшейся бочке. Сидит долго молча и вдруг прошепчет:
– Хоть умереть бы, что ли, такая все тоска…
Или спросит кого-то:
– Вот и дожила – ну?
– Спи! – говорила она, прерывая меня на полуслове, разгибалась и, серая, таяла бесшумно в темноте кухни.
– Ведьма! – звал ее Саша за глаза.
Я предложил ему:
– А ты в глаза скажи ей это!
– Думаешь, побоюсь?
Но тотчас же сморщился, говоря:
– Нет, в глаза не скажу! Может, она вправду ведьма…
Относясь ко всем пренебрежительно и сердито, она и мне ни в чем не мирволила, – дернет меня за ногу в шесть часов утра и кричит:
– Буде дрыхнуть-то! Тащи дров! Ставь самовар! Чисти картошку!..
Просыпался Саша и ныл:
– Что ты орешь? Я хозяину скажу, спать нельзя…
Быстро передвигая по кухне свои сухие кости, она сверкала в его сторону воспаленными бессонницей глазами:
– У, богова ошибка! Был бы ты мне пасынок, я бы тебя ощипала.
– Проклятая, – ругался Саша и по дороге в магазин внушал мне: – Надо сделать, чтоб ее прогнали. Надо, незаметно, соли во все подбавлять, – если у нее все будет пересолено, прогонят ее. А то керосину! Ты чего зеваешь?
– А ты?
Он сердито фыркнул:
– Трус!
Кухарка умерла на наших глазах: наклонилась, чтобы поднять самовар, и вдруг осела на пол, точно кто-то толкнул ее в грудь, потом молча свалилась на бок, вытягивая руки вперед, а изо рта у нее потекла кровь.
Мы оба тотчас поняли, что она умерла, но, стиснутые испугом, долго смотрели на нее, не в силах слова сказать. Наконец Саша стремглав бросился вон из кухни, а я, не зная, что делать, прижался у окна, на свету. Пришел хозяин, озабоченно присел на корточки, пощупал лицо кухарки пальцем, сказал:
– Действительно умерла… Что такое?
И стал креститься в угол, на маленький образок Николы Чудотворца, а помолившись, скомандовал в сени:
– Каширин, беги, объяви полиции!
Пришел полицейский, потоптался, получил на чай, ушел; потом снова явился, а с ним – ломовой извозчик; они взяли кухарку за ноги, за голову и унесли ее на улицу. Заглянула из сеней хозяйка, приказала мне:
– Вымой пол!
А хозяин сказал:
– Хорошо, что она вечером померла…
Я не понял, почему это хорошо. Когда ложились спать, Саша сказал мне необычно кротко:
– Не гаси лампу!
– Боишься?
Он закутал голову одеялом и долго лежал молча. Ночь была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а мне казалось, что вот в следующую секунду ударят в колокол и вдруг все в городе забегают, закричат в великом смятении страха.
Саша высунул нос из-под одеяла и предложил тихонько:
– Давай ляжем на печи, рядом?
– Жарко на печи.
Помолчав, он сказал:
– Как она – сразу, а? Вот тебе и ведьма… Не могу уснуть…
– И я не могу.
Он стал рассказывать о покойниках, как они, выходя из могил, бродят до полуночи по городу, ищут, где жили, где у них остались родные.
– Покойники помнят только город, – тихонько говорил он, – а улицы и дома не помнят уж…
Становилось все тише, как будто темнее. Саша приподнял голову и спросил:
– Хочешь, посмотрим мой сундук?
Мне давно хотелось узнать, что он прячет в сундуке. Он запирал его висячим замком, а открывал всегда с какими-то особенными предосторожностями и, если я пытался заглянуть в сундук, грубо спрашивал:
– Чего тебе надо? Ну?
Когда я согласился, он сел на постели, не спуская ног на пол, и уже тоном приказания велел мне поставить сундук на постель, к его ногам. Ключ висел у него на гайтане, вместе с нательным крестом. Оглянув темные углы кухни, он важно нахмурился, отпер замок, подул на крышку сундука, точно она была горячая, и, наконец приподняв ее, вынул несколько пар белья.
Сундук был до половины наполнен аптечными коробками, свертками разноцветной чайной бумаги, жестянками из-под ваксы и сардин.
– Это что?
– А вот увидишь…
Он обнял сундук ногами и склонился над ним, напевая тихонько:
– Царю небесный…
Я ожидал увидеть игрушки: я никогда не имел игрушек и относился к ним с наружным презрением, но не без зависти к тому, у кого они были. Мне очень понравилось, что у Саши, такого солидного, есть игрушки; хотя он и скрывает их стыдливо, но мне понятен был этот стыд.
Открыв первую коробку, он вынул из нее оправу от очков, надел ее на нос и, строго глядя на меня, сказал:
– Это ничего не значит, что стекол нет, это уж такие очки!
– Дай мне посмотреть!
– Тебе они не по глазам. Это для темных глаз, а у тебя какие-то светлые, – объяснил он и по-хозяйски крякнул, но тотчас же испуганно осмотрел всю кухню.
В коробке из-под ваксы лежало много разнообразных пуговиц, – он объяснил мне с гордостью:
– Это я всё на улице собрал! Сам. Тридцать семь уж…
В третьей коробке оказались большие медные булавки, тоже собранные на улице, потом – сапожные подковки, стертые, сломанные и цельные, пряжки от башмаков и туфель, медная дверная ручка, сломанный костяной набалдашник трости, девичья головная гребенка, «Сонник и оракул» и еще множество вещей такой же ценности.
В моих поисках тряпок и костей я легко мог бы собрать таких пустяковых штучек за один месяц в десять раз больше. Сашины вещи вызвали у меня чувство разочарования, смущения и томительной жалости к нему. А он разглядывал каждую штучку внимательно, любовно гладил ее пальцами, его толстые губы важно оттопырились, выпуклые глаза смотрели умиленно и озабоченно, но очки делали его детское лицо смешным.
– Зачем это тебе?
Он мельком взглянул на меня сквозь оправу очков и спросил ломким дискантом:
– Хочешь, подарю что-нибудь?
– Нет, не надо…
Видимо, обиженный отказом и недостатком внимания к богатству его, он помолчал минуту, потом тихонько предложил:
– Возьми полотенце, перетрем все, а то запылилось…
Когда вещи были перетерты и уложены, он кувырнулся в постель, лицом к стене. Дождь пошел, капало с крыши, в окна торкался ветер.
Не оборачиваясь ко мне, Саша сказал:
– Погоди, когда в саду станет суше, я тебе покажу такую штуку – ахнешь!
Я промолчал, укладываясь спать.
Прошло еще несколько секунд, он вдруг вскочил и, царапая руками стену, с потрясающей убедительностью заговорил:
– Я боюсь… Господи, я боюсь! Господи помилуй! Что же это?
Тут и я испугался до онемения: мне показалось, что у окна во двор, спиной ко мне, стоит кухарка, наклонив голову, упираясь лбом в стекло, как стояла она живая, глядя на петушиный бой.
Саша рыдал, царапая стену, дрыгая ногами. Я с трудом, точно по горячим угольям, не оглядываясь, перешел кухню и лег рядом с ним.
Наревевшись до утомления, мы заснули.
Через несколько дней после этого был какой-то праздник, торговали до полудня, обедали дома, и, когда хозяева после обеда легли спать, Саша таинственно сказал мне:
– Идем!
Я догадался, что сейчас увижу штуку, которая заставит меня ахнуть.
Вышли в сад. На узкой полосе земли, между двух домов, стояло десятка полтора старых лип, могучие стволы были покрыты зеленой ватой лишаев, черные голые сучья торчали мертво. И ни одного вороньего гнезда среди них. Деревья – точно памятники на кладбище. Кроме этих лип, в саду ничего не было, ни куста, ни травы; земля на дорожках плотно утоптана и черна, точно чугунная; там, где из-под жухлой прошлогодней листвы видны ее лысины, она тоже подернута плесенью, как стоячая вода ряской.
Саша прошел за угол, к забору, с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев, – обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их – под ними оказался кусок кровельного железа, под железом – квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Саша зажег спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дырку и сказал мне:
– Гляди! Не бойся только…

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)

Максим Горький
В людях

Глава I

Я – в людях, служу «мальчиком» при магазине «модной обуви», на главной улице города.

Мой хозяин – маленький, круглый человечек; у него бурое, стертое лицо, зеленые зубы, водянисто-грязные глаза. Он кажется мне слепым, и, желая убедиться в этом, я делаю гримасы.

– Не криви рожу, – тихонько, но строго говорит он.

Неприятно, что эти мутные глаза видят меня, и не верится, что они видят, – может быть, хозяин только догадывается, что я гримасничаю?

– Я сказал – не криви рожу, – еще тише внушает он, почти не шевеля толстыми губами.

– Не чеши рук, – ползет ко мне его сухой шепот. – Ты служишь в первоклассном магазине на главной улице города, это надо помнить! Мальчик должен стоять при двери, как статуй…

Я не знаю, что такое статуй, и не могу не чесать рук, – обе они до локтей покрыты красными пятнами и язвами, их нестерпимо разъедает чесоточный клещ.

– Ты чем занимался дома? – спрашивает хозяин, рассматривая мои руки.

Я рассказываю, он качает круглой головой, плотно оклеенной серыми волосами, и обидно говорит:

– Ветошничество – это хуже нищенства, хуже воровства.

Не без гордости я заявляю:

– Я ведь и воровал тоже.

Тогда, положив руки на конторку, точно кот лапы, он испуганно упирается пустыми глазами в лицо мне и шипит:

– Что-о? Как это воровал?

Я объясняю – как и что.

– Ну, это сочтем за пустяки. А если ты у меня украдешь ботинки али деньги, я тебя устрою в тюрьму до твоих совершенных лет…

Он сказал это спокойно, я испугался и еще больше невзлюбил его.

Кроме хозяина, в магазине торговал мой брат, Саша Яковов, и старший приказчик – ловкий, липкий и румяный человек. Саша носил рыженький сюртучок, манишку, галстук, брюки навыпуск, был горд и не замечал меня.

Когда дед привел меня к хозяину и просил Сашу помочь мне, поучить меня, – Саша важно нахмурился, предупреждая:

– Нужно, чтоб он меня слушался!

Положив руку на голову мою, дед согнул мне шею.

– Слушай его, он тебя старше и по годам и по должности…

А Саша, выкатив глаза, внушил мне:

– Помни, что дедушка сказал!

И с первого же дня начал усердно пользоваться своим старшинством.

– Каширин, не вытаращивай зенки, – советовал ему хозяин.

– Я – ничего-с, – отвечал Саша, наклоняя голову, но хозяин не отставал:

– Не бычись, покупатели подумают, что ты козел…

Приказчик почтительно смеялся, хозяин уродливо растягивал губы, Саша, багрово налившись кровью, скрывался за прилавком.

Мне не нравились эти речи, я не понимал множества слов, иногда казалось, что эти люди говорят на чужом языке.

Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку; она, покрывая щеки его морщинами, не изменяла слепых глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи.

Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы. Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно боится сломать ногу, а нога – толстая, похожа на бутылку с покатыми плечиками, горлышком вниз.

Однажды какая-то дама сказала, дрыгая ногой и поеживаясь:

– Ах, как вы щекочете…

– Это-с – из вежливости, – быстро и горячо объяснил приказчик.

Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и, чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей, – уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в то же время я думал, что никогда не сумею так вежливо растопыривать пальцы, так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.

Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался глаз на глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.

– Ах, – вздохнула женщина, – какой вы шалунишка!

А он надул щеки и тяжко произнес:

Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей тяжелым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне:

– Прогонят тебя за эти штуки! Ну, что тут смешного?

И объяснил: если приказчик нравится дамам – торговля идет лучше.

– Даме и не нужно башмаков, а она придет да лишние купит, только бы поглядеть на приятного приказчика. А ты – не понимаешь! Возись с тобой…

Это меня обидело, – никто не возился со мной, а он тем более.

По утрам кухарка, женщина больная и сердитая, будила меня на час раньше, чем его; я чистил обувь и платье хозяев, приказчика, Саши, ставил самовар, приносил дров для всех печей, чистил судки для обеда. Придя в магазин, подметал пол, стирал пыль, готовил чай, разносил покупателям товар, ходил домой за обедом; мою должность у двери в это время исполнял Саша и, находя, что это унижает его достоинство, ругал меня:

– Увалень! Работай вот за тебя…

Мне было тягостно и скучно, я привык жить самостоятельно, с утра до ночи на песчаных улицах Кунавина, на берегу мутной Оки, в поле и в лесу. Не хватало бабушки, товарищей, не с кем было говорить, а жизнь раздражала, показывая мне свою неказистую, лживую изнанку.

Нередко случалось, что покупательница уходила, ничего не купив, – тогда они, трое, чувствовали себя обиженными. Хозяин прятал в карман свою сладкую улыбку, командовал:

– Каширин, прибери товар!

И ругался:

– Ишь нарыла, свинья! Скушно дома сидеть дуре, так она по магазинам шляется. Была бы моей женой – я б тебя…

Его жена, сухая, черноглазая, с большим носом, топала на него ногами и кричала, как на слугу.

Часто, проводив знакомую покупательницу вежливыми поклонами и любезными словами, они говорили о ней грязно и бесстыдно, вызывая у меня желание выбежать на улицу и, догнав женщину, рассказать, как говорят о ней.

Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.

Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими глазами, она была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха, – лицо ее возвышалось над мехом, как удивительный цветок. Сбросив с плеч ротонду на руки Саши, она стала еще красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шелком, в ушах сверкали брильянты, – она напомнила мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша. Ее приняли особенно почтительно, изгибаясь перед нею, как перед огнем, захлебываясь любезными словами. Все трое метались по магазину, точно бесы; на стеклах шкапов скользили их отражения, казалось, что все кругом загорелось, тает и вот сейчас примет иной вид, иные формы.

А когда она, быстро выбрав дорогие ботинки, ушла, хозяин, причмокнув, сказал со свистом:

– С-сука…

– Одно слово – актриса, – с презрением молвил приказчик.

И они стали рассказывать друг другу о любовниках дамы, о ее кутежах.

После обеда хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в руках и растерянно бормотал:

– Что за оказия? Вдруг часы вспотели! Никогда этого не бывало – вспотели! Уж не к худу ли?

Несмотря на обилие суеты в магазине и работы дома, я словно засыпал в тяжелой скуке, и все чаще думалось мне: что бы такое сделать, чтоб меня прогнали из магазина?

Снежные люди молча мелькают мимо двери магазина, – кажется, что они кого-то хоронят, провожают на кладбище, но опоздали к выносу и торопятся догнать гроб. Трясутся лошади, с трудом одолевая сугробы. На колокольне церкви за магазином каждый день уныло звонят – Великий пост; удары колокола бьют по голове, как подушкой: не больно, а глупеешь и глохнешь от этого.

Однажды, когда я разбирал на дворе, у двери в магазин, ящик только что полученного товара, ко мне подошел церковный сторож, кособокий старичок, мягкий, точно из тряпок сделан, и растрепанный, как будто его собаки рвали.

– Ты бы, человече божий, украл мне калошки, а? – предложил он.

Я промолчал. Присев на пустой ящик, он зевнул, перекрестил рот и – снова:

– Украдь, а?

– Воровать нельзя! – сообщил я ему.

– А воруют, однако. Уважь старость!

Он был приятно не похож на людей, среди которых я жил; я почувствовал, что он вполне уверен в моей готовности украсть, и согласился подать ему калоши в форточку окна.

– Вот и ладно, – не радуясь, спокойно сказал он. – Не омманешь? Ну, ну, уж я вижу, что не омманешь…

Посидел с минуту молча, растирая грязный, мокрый снег подошвой сапога, потом закурил глиняную трубку и вдруг испугал меня:

– А ежели я тебя омману? Возьму эти самые калоши, да к хозяину отнесу, да и скажу, что продал ты мне их за полтину? А? Цена им свыше двух целковых, а ты – за полтину! На гостинцы, а?

Я немотно смотрел на него, как будто он уже сделал то, что обещал, а он все говорил тихонько, гнусаво, глядя на свой сапог и попыхивая голубым дымом.

– Если окажется, напримерно, что это хозяин же и научил меня: иди испытай мне мальца – насколько он вор? Как тогда будет?

– Не дам я тебе калоши, – сказал я сердито.

– Теперь уж нельзя не дать, коли обещал!

Он взял меня за руку, привлек к себе и, стукая холодным пальцем по лбу моему, лениво продолжал:

– Как же это ты ни с того ни с сего – на, возьми?!

– Ты сам просил.

– Мало ли чего я могу попросить! Я тебя попрошу церкву ограбить, как же ты – ограбишь? Разве можно человеку верить? Ах ты, дурачок…

И, оттолкнув меня, он встал.

– Калошев мне не надо краденых, я не барин, калошей не ношу. Это я пошутил только… А за простоту твою, когда Пасха придет, я те на колокольню пущу, звонить будешь, город поглядишь…

– Я знаю город.

– С колокольни он краше…

Зарывая носки сапог в снег, он медленно ушел за угол церкви, а я, глядя вслед ему, уныло, испуганно думал: действительно пошутил старичок или подослан был хозяином проверить меня? Идти в магазин было боязно.

На двор выскочил Саша и закричал:

– Какого черта ты возишься!

Я замахнулся на него клещами, вдруг взбесившись.

Я знал, что он и приказчик обкрадывают хозяина: они прятали пару ботинок или туфель в трубу печи, потом, уходя из магазина, скрывали их в рукавах пальто. Это не нравилось мне и пугало меня, – я помнил угрозу хозяина.

– Ты воруешь? – спросил я Сашу.

– Не я, а старший приказчик, – объяснил он мне строго, – я только помогаю ему. Он говорит – услужи! Я должен слушаться, а то он мне пакость устроит. Хозяин! Он сам вчерашний приказчик, он все понимает. А ты молчи!

Говоря, он смотрел в зеркало и поправлял галстук теми же движениями неестественно растопыренных пальцев, как это делал старший приказчик. Он неутомимо показывал мне свое старшинство и власть надо мною, кричал на меня басом, а приказывая мне, вытягивал руку вперед отталкивающим жестом. Я был выше его и сильнее, но костляв и неуклюж, а он – плотненький, мягкий и масляный. В сюртуке и брюках навыпуск он казался мне важным, солидным, но было в нем что-то неприятное, смешное. Он ненавидел кухарку, бабу странную, – нельзя было понять, добрая она или злая.

– Лучше всего на свете люблю я бои, – говорила она, широко открыв черные, горячие глаза. – Мне все едино, какой бой: петухи ли дерутся, собаки ли, мужики – мне это все едино!

И если на дворе дрались петухи или голуби, она, бросив работу, наблюдала за дракою до конца ее, глядя в окно, глухая, немая. По вечерам она говорила мне и Саше:

– Что вы, ребятишки, зря сидите, подрались бы лучше!

Саша сердится:

– Я тебе, дуре, не ребятишка, а второй приказчик!

– Ну этого я не вижу. Для меня, покуда не женат, ребенок!

– Дура, дурья голова…

– Бес умен, да его бог не любит.

Ее поговорки особенно раздражали Сашу, он дразнил ее, а она, презрительно скосив на него глаза, говорила:

– Эх ты, таракан, богова ошибка!

Не однажды он уговаривал меня намазать ей, сонной, лицо ваксой или сажей, натыкать в ее подушку булавок или как-нибудь иначе «подшутить» над ней, но я боялся кухарки, да и спала она чутко, часто просыпаясь; проснется, зажжет лампу и сидит на кровати, глядя куда-то в угол. Иногда она приходила ко мне за печку и, разбудив меня, просила хрипло:

– Не спится мне, Лексейка, боязно чего-то, поговори-ка ты со мной.

Сквозь сон я что-то рассказывал ей, а она сидела молча и покачивалась. Мне казалось, что горячее тело ее пахнет воском и ладаном и что она скоро умрет. Может быть, даже сейчас вот ткнется лицом в пол и умрет. Со страха я начинал говорить громко, но она останавливала меня:

– Шш! А то сволочи проснутся, подумают про тебя, что ты любовник мой…

Сидела она около меня всегда в одной позе: согнувшись, сунув кисти рук между колен, сжимая их острыми костями ног. Грудей у нее не было, и даже сквозь толстую холстину рубахи проступали ребра, точно обручи на рассохшейся бочке. Сидит долго молча и вдруг прошепчет:

– Хоть умереть бы, что ли, такая все тоска…

Или спросит кого-то:

– Вот и дожила – ну?

– Спи! – говорила она, прерывая меня на полуслове, разгибалась и, серая, таяла бесшумно в темноте кухни.

– Ведьма! – звал ее Саша за глаза.

Я предложил ему:

– А ты в глаза скажи ей это!

– Думаешь, побоюсь?

Но тотчас же сморщился, говоря:

– Нет, в глаза не скажу! Может, она вправду ведьма…

Относясь ко всем пренебрежительно и сердито, она и мне ни в чем не мирволила, – дернет меня за ногу в шесть часов утра и кричит:

– Буде дрыхнуть-то! Тащи дров! Ставь самовар! Чисти картошку!..

Просыпался Саша и ныл:

– Что ты орешь? Я хозяину скажу, спать нельзя…

Быстро передвигая по кухне свои сухие кости, она сверкала в его сторону воспаленными бессонницей глазами:

– У, богова ошибка! Был бы ты мне пасынок, я бы тебя ощипала.

– Проклятая, – ругался Саша и по дороге в магазин внушал мне: – Надо сделать, чтоб ее прогнали. Надо, незаметно, соли во все подбавлять, – если у нее все будет пересолено, прогонят ее. А то керосину! Ты чего зеваешь?

Он сердито фыркнул:

Кухарка умерла на наших глазах: наклонилась, чтобы поднять самовар, и вдруг осела на пол, точно кто-то толкнул ее в грудь, потом молча свалилась на бок, вытягивая руки вперед, а изо рта у нее потекла кровь.

Мы оба тотчас поняли, что она умерла, но, стиснутые испугом, долго смотрели на нее, не в силах слова сказать. Наконец Саша стремглав бросился вон из кухни, а я, не зная, что делать, прижался у окна, на свету. Пришел хозяин, озабоченно присел на корточки, пощупал лицо кухарки пальцем, сказал:

– Действительно умерла… Что такое?

И стал креститься в угол, на маленький образок Николы Чудотворца, а помолившись, скомандовал в сени:

– Каширин, беги, объяви полиции!

Пришел полицейский, потоптался, получил на чай, ушел; потом снова явился, а с ним – ломовой извозчик; они взяли кухарку за ноги, за голову и унесли ее на улицу. Заглянула из сеней хозяйка, приказала мне:

– Вымой пол!

А хозяин сказал:

– Хорошо, что она вечером померла…

Я не понял, почему это хорошо. Когда ложились спать, Саша сказал мне необычно кротко:

– Не гаси лампу!

– Боишься?

Он закутал голову одеялом и долго лежал молча. Ночь была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а мне казалось, что вот в следующую секунду ударят в колокол и вдруг все в городе забегают, закричат в великом смятении страха.

Саша высунул нос из-под одеяла и предложил тихонько:

– Давай ляжем на печи, рядом?

– Жарко на печи.

Помолчав, он сказал:

– Как она – сразу, а? Вот тебе и ведьма… Не могу уснуть…

– И я не могу.

Он стал рассказывать о покойниках, как они, выходя из могил, бродят до полуночи по городу, ищут, где жили, где у них остались родные.

– Покойники помнят только город, – тихонько говорил он, – а улицы и дома не помнят уж…

Становилось все тише, как будто темнее. Саша приподнял голову и спросил:

– Хочешь, посмотрим мой сундук?

Мне давно хотелось узнать, что он прячет в сундуке. Он запирал его висячим замком, а открывал всегда с какими-то особенными предосторожностями и, если я пытался заглянуть в сундук, грубо спрашивал:

– Чего тебе надо? Ну?

Когда я согласился, он сел на постели, не спуская ног на пол, и уже тоном приказания велел мне поставить сундук на постель, к его ногам. Ключ висел у него на гайтане, вместе с нательным крестом. Оглянув темные углы кухни, он важно нахмурился, отпер замок, подул на крышку сундука, точно она была горячая, и, наконец приподняв ее, вынул несколько пар белья.

Сундук был до половины наполнен аптечными коробками, свертками разноцветной чайной бумаги, жестянками из-под ваксы и сардин.

– Это что?

– А вот увидишь…

Он обнял сундук ногами и склонился над ним, напевая тихонько:

– Царю небесный…

Я ожидал увидеть игрушки: я никогда не имел игрушек и относился к ним с наружным презрением, но не без зависти к тому, у кого они были. Мне очень понравилось, что у Саши, такого солидного, есть игрушки; хотя он и скрывает их стыдливо, но мне понятен был этот стыд.

Открыв первую коробку, он вынул из нее оправу от очков, надел ее на нос и, строго глядя на меня, сказал:

– Это ничего не значит, что стекол нет, это уж такие очки!

– Дай мне посмотреть!

– Тебе они не по глазам. Это для темных глаз, а у тебя какие-то светлые, – объяснил он и по-хозяйски крякнул, но тотчас же испуганно осмотрел всю кухню.

В коробке из-под ваксы лежало много разнообразных пуговиц, – он объяснил мне с гордостью:

– Это я всё на улице собрал! Сам. Тридцать семь уж…

В третьей коробке оказались большие медные булавки, тоже собранные на улице, потом – сапожные подковки, стертые, сломанные и цельные, пряжки от башмаков и туфель, медная дверная ручка, сломанный костяной набалдашник трости, девичья головная гребенка, «Сонник и оракул» и еще множество вещей такой же ценности.

В моих поисках тряпок и костей я легко мог бы собрать таких пустяковых штучек за один месяц в десять раз больше. Сашины вещи вызвали у меня чувство разочарования, смущения и томительной жалости к нему. А он разглядывал каждую штучку внимательно, любовно гладил ее пальцами, его толстые губы важно оттопырились, выпуклые глаза смотрели умиленно и озабоченно, но очки делали его детское лицо смешным.

– Зачем это тебе?

Он мельком взглянул на меня сквозь оправу очков и спросил ломким дискантом:

– Хочешь, подарю что-нибудь?

– Нет, не надо…

Видимо, обиженный отказом и недостатком внимания к богатству его, он помолчал минуту, потом тихонько предложил:

– Возьми полотенце, перетрем все, а то запылилось…

Когда вещи были перетерты и уложены, он кувырнулся в постель, лицом к стене. Дождь пошел, капало с крыши, в окна торкался ветер.

Не оборачиваясь ко мне, Саша сказал:

– Погоди, когда в саду станет суше, я тебе покажу такую штуку – ахнешь!

Я промолчал, укладываясь спать.

Прошло еще несколько секунд, он вдруг вскочил и, царапая руками стену, с потрясающей убедительностью заговорил:

– Я боюсь… Господи, я боюсь! Господи помилуй! Что же это?

Тут и я испугался до онемения: мне показалось, что у окна во двор, спиной ко мне, стоит кухарка, наклонив голову, упираясь лбом в стекло, как стояла она живая, глядя на петушиный бой.

Саша рыдал, царапая стену, дрыгая ногами. Я с трудом, точно по горячим угольям, не оглядываясь, перешел кухню и лег рядом с ним.

Наревевшись до утомления, мы заснули.

Через несколько дней после этого был какой-то праздник, торговали до полудня, обедали дома, и, когда хозяева после обеда легли спать, Саша таинственно сказал мне:

Я догадался, что сейчас увижу штуку, которая заставит меня ахнуть.

Вышли в сад. На узкой полосе земли, между двух домов, стояло десятка полтора старых лип, могучие стволы были покрыты зеленой ватой лишаев, черные голые сучья торчали мертво. И ни одного вороньего гнезда среди них. Деревья – точно памятники на кладбище. Кроме этих лип, в саду ничего не было, ни куста, ни травы; земля на дорожках плотно утоптана и черна, точно чугунная; там, где из-под жухлой прошлогодней листвы видны ее лысины, она тоже подернута плесенью, как стоячая вода ряской.

Саша прошел за угол, к забору, с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев, – обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их – под ними оказался кусок кровельного железа, под железом – квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.

Саша зажег спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дырку и сказал мне:

– Гляди! Не бойся только…

Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы, глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку за спину. Страх его передался мне, я очень осторожно заглянул в углубление под корнем, – корень служил пещере сводом, – в глубине ее Саша зажег три огонька, они наполнили пещеру синим светом. Она была довольно обширна, глубиною как внутренность ведра, но шире, бока ее были сплошь выложены кусками разноцветных стекол и черенков чайной посуды. Посредине, на возвышении, покрытом куском кумача, стоял маленький гроб, оклеенный свинцовой бумагой, до половины прикрытый лоскутом чего-то похожего на парчовый покров, из-под покрова высовывались серенькие птичьи лапки и остроносая головка воробья. За гробом возвышался аналой, на нем лежал медный нательный крест, а вокруг аналоя горели три восковые огарка, укрепленные в подсвечниках, обвитых серебряной и золотой бумагой от конфет.

Острия огней наклонялись к отверстию пещеры; внутри ее тускло блестели разноцветные искры, пятна. Запах воска, теплой гнили и земли бил мне в лицо, в глазах переливалась, прыгала раздробленная радуга. Все это вызвало у меня тягостное удивление и подавило мой страх.

– Хорошо? – спросил Саша.

– Это зачем?

– Часовня, – объяснил он. – Похоже?

– Не знаю.

– А воробей – покойник! Может, мощи будут из него, потому что он – невинно пострадавший мученик…

– Ты его мертвым нашел?

– Нет, он залетел в сарай, а я накрыл его шапкой и задушил.

Он заглянул мне в глаза и снова спросил:

– Хорошо?

Тогда он наклонился к пещере, быстро прикрыл ее доской, железом, втиснул в землю кирпичи, встал на ноги и, очищая с колен грязь, строго спросил:

– Почему не нравится?

– Воробья жалко.

Он посмотрел на меня неподвижными глазами, точно слепой, и толкнул в грудь, крикнув:

– Дурак! Это ты от зависти говоришь, что не нравится! Думаешь, у тебя в саду, на Канатной улице, лучше было сделано?

Я вспомнил свою беседку и уверенно ответил:

– Конечно, лучше!

Саша сбросил с плеч на землю свой сюртучок и, засучивая рукава, поплевав на ладони, предложил:

– Когда так, давай драться!

Драться мне не хотелось, я был подавлен ослабляющей скукой, мне неловко было смотреть на озлобленное лицо брата.

Он наскочил на меня, ударил головой в грудь, опрокинул, уселся верхом на меня и закричал:

– Жизни али смерти?

Но я был сильнее его и очень рассердился; через минуту он лежал вниз лицом, протянув руки за голову, и хрипел. Испугавшись, я стал поднимать его, но он отбивался руками и ногами, все более пугая меня. Я отошел в сторону, не зная, что делать, а он, приподняв голову, говорил:

– Что, взял? Вот буду так валяться, покуда хозяева не увидят, а тогда пожалуюсь на тебя, тебя и прогонят!

Он ругался, угрожал; его слова рассердили меня, я бросился к пещере, вынул камни, гроб с воробьем перебросил через забор на улицу, изрыл все внутри пещеры и затоптал ее ногами.

– Вот тебе, видел?

Саша отнесся к моему буйству странно: сидя на земле, он, приоткрыв немножко рот и сдвинув брови, следил за мною, ничего не говоря, а когда я кончил, он, не торопясь, встал, отряхнулся и, набросив сюртучок на плечи, спокойно и зловеще сказал:

– Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это ведь я все нарочно сделал для тебя, это – колдовство! Ага?..

Я так и присел, точно ушибленный его словами, все внутри у меня облилось холодом. А он ушел, не оглянувшись, еще более подавив спокойствием своим.

Я решил завтра же убежать из города, от хозяина, от Саши с его колдовством, от всей этой нудной, дурацкой жизни.

На другой день утром новая кухарка, разбудив меня, закричала:

– Батюшки! Что у тебя с рожей-то?..

«Началось колдовство!» – подумал я угнетенно.

Но кухарка так заливчато хохотала, что я тоже улыбнулся невольно и взглянул в ее зеркало: лицо у меня было густо вымазано сажей.

– Это – Саша?

– А то я! – смешливо кричала кухарка.

Я начал чистить обувь, сунул руку в башмак, – в палец мне впилась булавка.

«Вот оно – колдовство!»

Во всех сапогах оказались булавки и иголки, пристроенные так ловко, что они впивались мне в ладонь. Тогда я взял ковш холодной воды и с великим удовольствием вылил ее на голову еще не проснувшегося или притворно спавшего колдуна.

Но все-таки я чувствовал себя плохо: мне все мерещился гроб с воробьем, серые, скрюченные лапки и жалобно торчавший вверх восковой его нос, а вокруг – неустанное мелькание разноцветных искр, как будто хочет вспыхнуть радуга – и не может. Гроб расширялся, когти птицы росли, тянулись вверх и дрожали, оживая.

Бежать я решил вечером этого дня, но перед обедом, разогревая на керосинке судок со щами, я, задумавшись, вскипятил их, а когда стал гасить огонь, опрокинул судок себе на руки, и меня отправили в больницу.

Помню тягостный кошмар больницы: в желтой, зыбкой пустоте слепо копошились, урчали и стонали серые и белые фигуры в саванах, ходил на костылях длинный человек с бровями, точно усы, тряс большой черной бородой и рычал, присвистывая:

– Преосвященному донесу!

Койки напоминали гробы, больные, лежа кверху носами, были похожи на мертвых воробьев. Качались желтые стены, парусом выгибался потолок, пол зыбился, сдвигая и раздвигая ряды коек, все было ненадежно, жутко, а за окнами торчали сучья деревьев, точно розги, и кто-то тряс ими.

В двери приплясывал рыжий, тоненький покойник, дергал коротенькими руками саван свой и визжал:

– Мне не надо сумасшедших!

А человек на костылях орал в голову ему:

– Пре-освящен-ному-с…

Дед, бабушка да и все люди всегда говорили, что в больнице морят людей, – я считал свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина в очках и тоже в саване, написала что-то на черной доске в моем изголовье, – мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.

– Тебя как зовут? – спросила она.

– У тебя же есть имя?

– Ну, не дури, а то высекут!

Я и до нее был уверен, что высекут, а потому не стал отвечать ей. Она фыркнула, точно кошка, и кошкой, бесшумно, ушла.

Зажгли две лампы, их желтые огни повисли под потолком, точно чьи-то потерянные глаза, висят и мигают, досадно ослепляя, стремясь сблизиться друг с другом.

В углу кто-то сказал:

– Давай в карты играть?

– Как же я без руки-то?

– Ага, отрезали тебе руку!

Я тотчас сообразил: вот – руку отрезали за то, что человек играл в карты. А что сделают со мной перед тем, как уморить меня?

Руки мне жгло и рвало, словно кто-то вытаскивал кости из них. Я тихонько заплакал от страха и боли, а чтобы не видно было слез, закрыл глаза, но слезы приподнимали веки и текли по вискам, попадая в уши.

Пришла ночь, все люди повалились на койки, спрятавшись под серые одеяла, с каждой минутой становилось все тише, только в углу кто-то бормотал:

– Ничего не выйдет, и он – дрянь, и она – дрянь…

Написать бы письмо бабушке, чтобы она пришла и выкрала меня из больницы, пока я еще жив, но писать нельзя: руки не действуют и не на чем. Попробовать – не удастся ли улизнуть отсюда?

Ночь становилась все мертвее, точно утверждаясь навсегда. Тихонько спустив ноги на пол, я подошел к двери, половинка ее была открыта, – в коридоре, под лампой, на деревянной скамье со спинкой, торчала и дымилась седая ежовая голова, глядя на меня темными впадинами глаз. Я не успел спрятаться.

– Кто бродит? Подь сюда!

Голос не страшный, тихий. Я подошел, посмотрел на круглое лицо, утыканное короткими волосами, – на голове они были длиннее и торчали во все стороны, окружая ее серебряными лучиками, а на поясе человека висела связка ключей. Будь у него борода и волосы длиннее, он был бы похож на апостола Петра.

– Это – варены руки? Ты чего же шлендаешь ночью? По какому закону?

Он выдул в грудь и лицо мне много дыма, обнял меня теплой рукой за шею и привлек к себе.

– Боишься?

– Здесь все боятся вначале. А бояться нечего. Особливо со мной – я никого в обиду не дам… Курить желаешь? Ну, не кури. Это тебе рано, погоди года два… А отец-мать где? Нету отца-матери! Ну, и не надо – без них проживем, только не трусь! Понял?

Я давно уже не видал людей, которые умеют говорить просто и дружески, понятными словами, – мне было невыразимо приятно слушать его.

Когда он отвел меня к моей койке, я попросил:

– Посиди со мной!

– Можно, – согласился он.

– Ты – кто?

– Я? Солдат, самый настоящий солдат, кавказский. И на войне был, а – как же иначе? Солдат для войны живет. Я с венграми воевал, с черкесом, поляком – сколько угодно! Война, брат, бо-ольшое озорство!

Я на минуту закрыл глаза, а когда открыл их, на месте солдата сидела бабушка в темном платье, а он стоял около нее и говорил:

– Поди-ка померли все, а?

В палате играло солнце, – позолотит в ней все и спрячется, а потом снова ярко взглянет на всех, точно ребенок шалит.

Бабушка наклонилась ко мне, спрашивая:

– Что, голубок? Изувечили? Говорила я ему, рыжему бесу…

– Сейчас я все сделаю по закону, – сказал солдат, уходя, а бабушка, стирая слезы с лица, говорила:

– Наш солдат, балахонский, оказался…

Я все еще думал, что сон вижу, и молчал. Пришел доктор, перевязал мне ожоги, и вот я с бабушкой еду на извозчике по улицам города. Она рассказывает:

– А дед у нас – вовсе с ума сходит, так жаден стал – глядеть тошно! Да еще у него недавно сторублевую из псалтиря скорняк Хлыст вытащил, новый приятель его. Что было – и-и!

Ярко светит солнце, белыми птицами плывут в небе облака, мы идем по мосткам через Волгу, гудит, вздувается лед, хлюпает вода под тесинами мостков, на мясисто-красном соборе ярмарки горят золотые кресты. Встретилась широкорожая баба с охапкой атласных веток вербы в руках – весна идет, скоро Пасха!

Сердце затрепетало жаворонком.

– Люблю я тебя очень, бабушка!

– Родной потому что, а меня, не хвастаясь скажу, и чужие любят, слава тебе, Богородица!

Горький Максим

А.М.Горький

Я - в людях, служу "мальчиком" при магазине "модной обуви", на главной улице города.

Мой хозяин - маленький, круглый человечек; у него бурое, стёртое лицо, зелёные зубы, водянисто-грязные глаза. Он кажется мне слепым, и, желая убедиться в этом, я делаю гримасы.

Не криви рожу,- тихонько, но строго говорит он.

Неприятно, что эти мутные глаза видят меня, и не верится, что они видят,- может быть, хозяин только догадывается, что я гримасничаю?

Я сказал - не криви рожу,- ещё тише внушает он, почти не шевеля толстыми губами.

Не чеши рук,- ползет ко мне его сухой шопот. - Ты служишь в первоклассном магазине на главной улице города, это надо помнить! Мальчик должен стоять при двери, как статуй...

Я не знаю, что такое статуй, и не могу не чесать рук,- обе они до локтей покрыты красными пятнами и язвами, их нестерпимо разъедает чесоточный клещ.

Ты чем занимался дома? - спрашивает хозяин, рассматривая руки.

Я рассказываю, он качает круглой головой, плотно оклеенной серыми волосами, и обидно говорит:

Ветошничество - это хуже нищенства, хуже воровства.

Не без гордости я заявляю:

Я ведь и воровал тоже.

Тогда, положив руки на конторку, точно кот лапы, он испуганно упирается пустыми глазами в лицо мне и шипит:

Что-о? Как это воровал?

Я объясняю - как и что.

Ну, это сочтём за пустяки. А если ты у меня украдёшь ботинки али деньги, я тебя устрою в тюрьму до твоих совершенных лет...

Он сказал это спокойно, я испугался и ещё больше невзлюбил его.

Кроме хозяина, в магазине торговал мой брат, Саша Яковлев, и старший приказчик - ловкий, липкий и румяный человек. Саша носил рыженький сюртучок, манишку, галстук, брюки навыпуск, был горд и не замечал меня.

Когда дед привёл меня к хозяину и просил Сашу помочь мне, поучить меня,- Саша важно нахмурился, предупреждая:

Нужно, чтоб он меня слушался!

Положив руку на голову мою, дед согнул мне шею.

Слушай его, он тебя старше и по годам и по должности...

А Саша, выкатив глаза, внушил мне:

Помни, что дедушка сказал!

И с первого же дня начал усердно пользоваться своим старшинством.

Каширин, не вытаращивай зенки,- советовал ему хозяин.

Я - ничего-с,- отвечал Саша, наклоняя голову, но хозяин не отставал:

Не бычись, покупатели подумают, что ты козёл...

Приказчик почтительно смеялся, хозяин уродливо растягивал губы, Саша, багрово налившись кровью, скрывался за прилавком.

Мне не нравились эти речи, я не понимал множества слов, иногда казалось, что эти люди говорят на чужом языке.

Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо своё сладостную улыбку; она, покрывая щёки его морщинами, не изменяла слепых глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи.

Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы. Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно он боится сломать ногу, а нога - толстая, похожа на бутылку с покатыми плечиками, горлышком вниз.

Однажды какая-то дама сказала, дрыгая ногой и поёживаясь:

Ах, как вы щекочете...

Это-с - из вежливости,- быстро и горячо объяснил приказчик.

Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей,- уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в то же время я думал, что никогда не сумею так вежливо растопыривать пальцы, так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.

Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался глаз на глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.

Ах,- вздохнула женщина,- какой вы шалунишка! А он надул щеки и тяжко произнес:

Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей тяжёлым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне:

Прогонят тебя за эти штуки! Ну, что тут смешного?

И объяснил: если приказчик нравится дамам - торговля идёт лучше.

Даме и не нужно башмаков, а она придёт да лишние купит, только бы поглядеть на приятного приказчика. А ты - не понимаешь! Возись с тобой...

Это меня обидело,- никто не возился со мной, а он тем более.

По утрам кухарка, женщина больная и сердитая, будила меня на час раньше, чем его; я чистил обувь и платье хозяев, приказчика, Саши, ставил самовар, приносил дров для всех печей, чистил судки для обеда. Придя в магазин, подметал пол, стирал пыль, готовил чай, разносил покупателям товар, ходил домой за обедом; мою должность у двери в это время исполнял Саша и, находя, что это унижает его достоинство, ругал меня:

Увалень! Работай вот за тебя...

Мне было тягостно и скучно, я привык жить самостоятельно, с утра до ночи на песчаных улицах Кунавина, на берегу мутной Оки, в поле, и в лесу. Не хватало бабушки, товарищей, не с кем было говорить, а жизнь раздражала, показывая мне свою неказистую, лживую изнанку.

Нередко случалось, что покупательница уходила, ничего не купив,- тогда они, трое, чувствовали себя обиженными. Хозяин прятал в карман свою сладкую улыбку, командовал:

Каширин, прибери товар!

И ругался:

Ишь нарыла, свинья! Скушно дома сидеть дуре, так она по магазинам шляется. Была бы ты моей женой - я б тебя...

Его жена, сухая, черноглазая, с большим носом, топала на него ногами и кричала, как на слугу.

Часто, проводив знакомую покупательницу вежливыми поклонами и любезными словами, они говорили о ней грязно и бесстыдно, вызывая у меня желание выбежать на улицу и, догнав женщину, рассказать, как говорят о ней.

Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.

Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими глазами, она была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха,- лицо её возвышалось над мехом, как удивительный цветок. Сбросив с плеч ротонду на руки Саши, она стала ещё красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шёлком, в ушах сверкали брильянты,- она напоминала мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша. Её приняли особенно почтительно, изгибаясь перед нею, как перед огнём, захлёбываясь любезными словами. Все трое метались по магазину, точно бесы; на стёклах шкапов скользили их отражения, казалось, что всё кругом загорелось, тает и вот сейчас примет иной вид, иные формы.

Дедушка Вася решил пристроить маленького Алексея в небольшой магазинчик обуви. Там уже некоторое время работал его брат Александр. Поручения для мальчугана были мелкими: открывать двери и что-то подносить. Проживало семейство в этом же магазине, главной в нем была грозная кухарка, которая все время была недовольна Алешей и заставляла его делать всяческую работу. Александр, будучи старшим, тоже старался помыкать мальчиком, несмотря на то что в росте и силе Алеша его преобладал. Алексею совершенно не нравилось находиться на рабочем месте, ведь он привык к вольной жизни, да и хозяин всего этого заведения, на его взгляд был противным.


Мальчик наблюдал за подлизыванием к покупательницам и хамством за их глазами. Алеша начал замечать, что хозяина пытаются обмануть, ведь Александр и приказчик прятали обувь, а Алексею сказали, что хозяин посадит того человека, который будет воровать.


Александр тоже недолюбливал старую кухарку и через Алексея делал всякие пакости. Вскоре кухарка умерла и самое ужасное, что умерла она на глазах мальчишек. Александр сильно испугался и даже поделился своими секретиками и тайничками с Алешей.


Сашу удивили сокровища, ведь это были часовенка с умершим воробьем и какие-то булавки и пуговки. Алеша высказал свое негодование и после этого Саша начал пакостить брату.


Алеша решил убежать из дома, но побег не удался - он случайно облился кипятком и попал в больницу, а потом его забрала бабушка.


Дедушка равнодушно встретил Алексея.Бабуля же считала, что все горести, что упали на них, от малой помощи беднякам, и тихо ночью ходила раздавать милостыню.


Дедушка, ругался с бабушкой, но это было уже привычно. А братик Николай отдыхал в корзине с бельем. Друзья Алешки Кострома и Чурка, полюбили одну девчонку и из-за этого сильно поссорились.


Алеша тоже вскоре влюбился в эту девчушку, хотя она была очень больной и ходила на костылях. Из всех мальчиков она предпочла Алексея и дружила с ним.


Спустя время мама девочки Люды начала ходить на работу. А Алеша целыми днями проводил время у Люды дома и старался помочь ей во всем.


Как-то он попросил у бабушки поспать ночью на кладбище, чтобы во дворе все считали его смелым, бабушка согласилась.


Вскоре младший брат Алешки, Коля, умер. Алексей долго еще вспоминал, как брата кладут в могилу матери в страшный гроб. Люде на увиденное было наплевать и вскоре Алексей перестал с ней общаться.


Летом Алеша и бабушка продавали ягоды, а осенью его отправили к бабушке Матрене, проживающей в Нижнем Новгороде. Старший сын Матрены решил пристроить мальчугана помогать с чертежами и давать деду несколько рублей ежегодно.


Матрена со своей семьей жила недалеко от грязного оврага. Виктор - один из сыновей, был лентяем, второй сын был очень хорошим человеком. Там была еще беременная женщина, жена хозяина и сам хозяин, который показался Алешке неплохим.


В семье этой была постоянная ругань, так как Матрена все время боготворила Виктора и заставляла брата давать ему денег на жизнь, сноха же ее тоже раздражала своим присутствием.


В этой семье очень любили сплетничать. То, для чего мальчика привезли, его никогда не обучали, он лишь прислуживал домочадцам.


Наконец Алексея заметил хозяин и решил начать его учить чертежному ремеслу, но Матрене все это не нравилось и вскоре обучение окончилось. Виктор был очень злым и завистливым, и постоянно бил мальчика.

Во дворе тоже было неспокойно, там все время были офицеры, которые грубо выражались и обсуждали разврат.


Изредка Алексея навещала бабушка Акулина, Матрена всегда на нее ворчала, а хозяева относились к ней с добротой, чем заслуживали уважения Алешки. Отпускали мальчика только в церковь, в которой ему очень нравилось.


Прошло немного времени и Алешка начал играть в азартные игры, деньги на которые получал от продажи свечек, которые ему выдавались в церкви. Он быстро научился играть и ему не стало равных. Он исповедался батюшке, но тому было лишь интересно, не интересует ли мальчугана запрещенная информация. Мальчика это очень заинтересовало. Пришла весна.


Алексей убежал от хозяина и пошел работать посудомойщиком на пароходе. Его работа начиналась с рассветом и оканчивалась с закатом.


Там Алексей познакомился со Смурым, хоть он и очень много пил, но мальчику нравился. Смурый за ним приглядывал и когда начинались беседы о женщинах, отправлял мальчишку читать книги. Смурый считал, что в книгах спрятан ум.


Алеша начал много читать, да и Смурый оставлял мальчика в покое и отдавал его работу другому. За то, что работу выполнял другой, кухонные работники ему пакостили. В одну ночь работники потащили Алешку жениться на пьянице, но Смурый его спас.


Вскоре на корабле появился новый работник, но его почти довели до самоубийства. Кто-то узнал, что Серега украл серебро, а мальчика обвинили в подельничестве и их уволили.


Мальчик вернулся к бабуле и деду, к этому времени они уже жили в Н. Новгороде. Алексей ловил поющих птиц, бабушка же их продавала.


Неподалеку от дома солдаты проходили службу, обучаясь военному мастерству. Алешке это очень нравилось, он считал, что нет никого лучше военных, но однажды военный начинил папиросу порохом и дал ее мальчику. Больше Алеша к военным не подходил. Вскоре ему понравились казаки и он начал бегать к ним, но однажды он застал казака за изнасилованием девушки. Тогда мальчик представил, что это могла бы быть бабуля или матушка и он возненавидел всех казаков.


Как только начало холодать, дедушка опять отвез мальчика к Матрене. Хоть мальчик и вырос и сильно изменился, в этом доме было все так, как тогда, когда он сбежал: Матрена и сноха сплетничали и все обжирались до боли в животах. Алешка рассказал им о своем путешествии, но они не верили. Он рассказал, как много книг успел прочесть, но они считали это глупым делом.


За это время в семье хозяина появилось уже два ребенка и работы стало намного больше. Он вместе с женщинами ходил на речку стирать белье. Там ему нравилась одна женщина, звали ее Наташа Козловская. Ее уважали все приходящие, так как она старательно работала и смогла отправить свою дочь учиться.


Пока он стирал, он многого наслушался от дам и даже где-то начал понимать Матрену. Там же он смог познакомиться с Сидоровым и Ермохиным. Они были денщиками. Ермохин всегда говорил, что женщинам нравится, когда их обманывают.


В доме, где он жил, жила семейная пара: муж-закройщик и его жена, которая очень любила книги. Офицеры писали любовные записки жене и громко смеялись над ее ответами. Алеша об этом узнал и все ей рассказал, вскоре они подружились. Женщина дала мальчику книгу и он тайком ото всех читал ее ночами.


С наступлением Нового года, глава семьи начал покупать газету, но Алексею ее не хватало, он стал просить те газеты, что лежали под кроватью. Алексей начал узнавать много нового, некоторые слова из газет ему были незнакомы, и, чтобы разобраться с их значениями, он ходил к аптекарю.


Начался великий пост. Прошло несколько дней, и начали звонить в огромный колокол, это означало, что царь скончался, но говорить об этом было нельзя.


Как-то ребенок хозяина шалостью вылил воду из самовара и пустой самовар расплавился в печи. Расплачиваться пришлось Алешке. Матрена его избила, да так, что у него вся спина была опухшая. Мальчика отвезли к докторам, они же посоветовали написать заявление о побоях. Алексей ничего не написал, за это ему разрешили читать книги.


Алексей читал все больше книг. Но вскоре они начали казаться ему однообразными, и он вспомнил о книгах, о которых заикался батюшка. Женщина, что давала книги, уехала, а ее муж поменял место жительства.


В дом, где жил Алеша, приехала семья: красивая девушка с маленькой дочерью и старушкой. Алешка играл с дочкой, за это она давала ему много книг и говорила, что каждому человеку необходимо учиться.

Работы у Алексея не убавлялось, а только становилось больше, он и стирал, и выполнял мелкие поручения и еще начал ездить с хозяином на строительство ярмарки.


Марго - так называл приезжую даму Алеша, тоже всячески обзывали во дворе, но делали это с осторожностью, так как знали, что ее муж умер, но он был человеком с большим чином. Мальчик вновь устал от сплетен и рассказал все девушке, она была благодарна и стала много времени проводить с ним в беседах.


Женщина любила мальчика и намеревалась отдать его на обучение, но случилась беда. Ермохин ударил деревяшкой Сидорова, мальчик помогал больному весь день, а вскоре нашел его кошелек, но тот его обвинил в краже. Наталья разговаривала с Алешей, поэтому все решили, что он дал ей деньги за интимную близость. Алексея избили.


Наташа сказала, что мальчик не виноват, это Ермохин подходил к ней с таким предложением, поэтому именно он украл деньги.


Алеша опять убежал, устроившись на пароход. Здесь он познакомился с Яковом. Он работал здесь кочегаром. Он ему напоминал хорошего знакомого, но этот мужчина был равнодушен к окружающим.

Алексей пошел учиться на иконописца, но противная старушка отправила его продавать иконы. Люди приходили продавать и покупать иконы, а приказчик с Петром Васильевичем их сильно обманывали, покупая очень ценные вещи за низкую стоимость.


Петр очень умный мужчина, он отменно разбирался в старинных вещах, часто к нему приходили и другие купцы и они увлеченно разговаривали.


Место, где писали иконы, находилось в подвале, там сидело много людей, а иконы писали совсем не так, как представлялось Алексею, они были без души. Каждый человек рисовал что-то свое, лица, фон, руки. Там он познакомился с мальчиком чуть старше себя. Он был учеником.


С утра Алексей убирался и подготавливал помещение и краски, вечером же рассказывал о своей жизни и о таинственных рассказах, что прочитал в книгах.


Алексею стукнуло 13 лет. По какой-то причине приказчик не любил Алексея и старался подтолкнуть его к кражам из лавки. На тот момент он уже прожил в мастерской 3 года . Мальчик уже хотел уйти, чтобы начать путешествие, но встретил бывшего хозяина. Он предложил ему работу, но уже не прислугой. Алеша согласился.


Алексей работал десятником, на строительстве торгового ряда, так как каждый год они разрушались половодьем. Он был обязан приглядывать за работающими.


Матрена к Алексею больше не приставала с домашними хлопотами, так как он проводил весь день на строительстве. В квартире Марго появилась большая семья. Эта семья была добра к Алексею и всегда позволяла брать много книг. Так как работы было с переизбытком, на нее пригласили отчима Алексея, его тоже невзлюбила семья, поэтому они потихоньку подружились. Вскоре отчим умер от чахотки.


Мальчик познакомился с многими работниками стройки, некоторых он знал, так как они приходили за расчетом к хозяину, с другими же он познакомился, когда они звали его покушать, так как денег мальчику давали мало и он недоедал.


Там он познакомился с Осипом, но рабочие сразу предупредили мальчика, что с ним надо быть осторожным. Осип рассказывал все, что происходило на стройке хозяину.


Алексей был поражен судьбой каменщика, с которым познакомился на миллионной улице, его звали строить храм, но он потратил все деньги и не смог уехать.


Однажды Алексей встретил старую знакомую Наталью. Она была совсем не похожа на себя, спилась, стала вести распутную жизнь, а все от того, что ее оставила дочка, постеснявшись работы матери.


При наступлении зимы работа на стройке подошла к концу и он вновь помогал в доме. Хозяин сильно поменялся, он стал задумчив и загадочен и вскоре рассказал парню, что он влюбился. Эта женщина решила поехать за мужем в Сибирь и, чтобы, у нее были средства, для переезда занялась интимными услугами.


Прошло три года, Алексею надоела стройка, со всей ложью, воровством и подхалимничеством. Молодому человеку было всего 15 лет, а жизненного опыта, у него было как у старика. Иногда ему казалось, что он может свернуть горы, а иногда, что он больше не сможет открыть глаза.


Спустя некоторое время он встретил дядьку Якова, он давно спустил все свои деньги и работал лакеем у сына. Дядька, как и все остальные, был безучастным и безразличным к внешнему миру. Алексей принял решение уезжать в Казань на обучение и отправился туда в тот же день.